Моя мама, дочь Степаныча, умерла при родах, про моего отца ничего не известно, кроме того, что он учился с матерью на одном курсе медицинского и, узнав о ее беременности, моментально перевелся в ленинградский институт и исчез из ее жизни. Из роддома меня получали Степаныч и бабушка Ревекка, которую я почти не помню, поскольку, когда она умерла, мне было три года. О ней мне напоминал лишь висящий на стене в моей комнате портрет, написанный маслом одним из друзей деда. Черноволосая красавица с библейской внешностью томно и слегка надменно взирала на меня из овальной рамы, сложив тонкие пальцы на изящной вышивке. В детстве, помню, я ее боялась, став постарше – начала завидовать. Я была очень похожа на бабушку, но при этом казалась ее карикатурой: худая, высокая, нескладная, с темноватой кожей, с резкими скулами, с жесткой, не поддающейся никакому гребню копной волос и недоверчивым взглядом черных глаз. Годам к двенадцати я окончательно убедилась в том, что бабкина красота мне не светит, и смирилась с тем, что на всю жизнь останусь черномазой галкой.
Первое, что помню из детства, – пение деда на кухне. Петь он любил, у него был красивый, хотя и не очень сильный бас, а репертуар весьма необычный. Так, например, в плохом настроении он исполнял: «Эх, начальничек, ключик-чайничек, отпусти до дому…» Если же жизнь была более-менее сносной, дед любил петь Вертинского, «Над розовым морем вставала луна», Петра Лещенко, «Ты едешь пьяная и очень бледная…», старинные романсы. Дедовская блатная лирика органично вписалась в мои представления о прекрасном. Впрочем, воровские песни он пел редко, а о своей жизни на зоне не рассказывал никогда, даже когда я подросла и нахально стала задавать вопросы. Точно так же он пресекал разговоры о войне, хотя прошел ее всю, от Москвы до Берлина. «Ничего там хорошего нет, и болтать не о чем».
Моим воспитанием в строгом смысле слова дед не занимался: делать ему это было некогда, он работал в больнице, часто, чтобы платили больше, брал на себя внеочередные дежурства, и по праздникам я его никогда не видела. Не бывало у нас и гостей, кроме постоянных партнеров деда по картам, и играть в покер я выучилась раньше, чем читать. Грамоте Степаныч меня выучил, когда мне исполнилось четыре года – правда, в сугубо корыстных целях: ему надоело, что я постоянно прошу почитать книжку. Ушло у него на это недели две, но зато в дальнейшем я просто брала с его полок что хотела и читала сколько хотела: в литературе дед меня никогда не ограничивал. Степаныч и сам читал при любой возможности. Если ночью он не дежурил, то до утра сидел на кухне с каким-нибудь томом. Глядя на него, и я приучилась читать в любое время суток, в транспорте, в школе под партой и стоя у плиты с поварешкой.
Мне было лет шесть, когда Степаныч посадил меня к себе на колени и строго сказал:
«Александра, запоминай, повторять не буду. Для тебя, за тебя и без тебя никто в этой жизни ничего делать не будет. Понятно я излагаю? Повтори. И напомни-ка – где лежит бесплатный сыр?»
«В мышеловке…»
«Молодец».
С памятью у меня проблем никогда не было, и дед остался доволен, – несмотря на то, что смысл этих сентенций в полной мере дошел до меня лет десять спустя. В том же году Степаныч отвел меня в музыкальную школу, даже не спросив моего на то согласия. Мне, впрочем, и в голову не пришло возразить: деда я слушалась всегда, и большего авторитета для меня не было.
Федора я тоже знала с младенчества и лишь недавно начала понимать, кто он, собственно, такой. Почти сорок лет назад дед и Федор познакомились на зоне, которая для Федора была домом родным, а дед попал туда перед самой смертью Сталина по делу о врачах-убийцах. Потом Сталин умер, деда почти сразу отправили на поселение, а вскоре и реабилитировали (я знаю, что на этом настаивал сам Маленков). Федор остался в зоне еще на пять лет, но, освободившись, сразу отыскал в Москве деда. Почему они подружились там, в Сиблаге, что могло связать на долгие годы вора в законе и одного из лучших хирургов Москвы, я не знала, а спросить об этом Степаныча или Федора мне и в голову не приходило. Покер по пятницам был в нашем доме совершенно обычным явлением даже тогда, когда еще была жива бабушка. Годы шли, любовницы Федора делались все моложе, но сам он, казалось, не менялся. В годы повального дефицита у нас в доме всегда было мясо, колбаса, импортные консервы; их приносил в авоське неопределенного возраста мужичок, передавал сумку возмущенному деду и, не слушая вопросов и ругательств, скатывался вниз по лестнице. В пятницу появлялся ржущий и притворно удивляющийся Федор.