Дед не отозвался.

Миша постучал сильнее, позвал:

– Дед, завтракать будешь?

Вчерашнее мытье, татуировка и дальнейший замысел мести за всех невинно убиенных придавали Мише храбрости и даже развязности. Теперь он мог без запинки называть Степана Васильевича дедом, тыкать ему, позабыв всякую подчеркнутую вежливость, какую демонстрировал всего неделю назад, когда они познакомились.

Его вдруг осенило. Новым в этом утре был звук – тиканье часов. Покрытый слоем грязи старый будильник ожил. Стрелка-соломинка, дергаясь, отсчитывала секунды.

Удивившись прихотям механизма, Миша постучал снова и, не дождавшись ответа, решил войти без разрешения.

Степан Васильевич лежал на железной кровати в том же положении, в котором Миша оставил его ночью. Ненужный ночной горшок, желтый, с отбитой на блестящем боку эмалью, старомодная, с восковыми ручками, радиола, табуретка-автоматчик. Запах вроде исчез.

– Дед, – снова позвал Миша и тронул старика за плечо.

Тело деда было неживым. Миша это сразу понял. Не надо разбираться в мертвецах, чтобы, наткнувшись на мертвеца, опознать его.

Дед умел осадить Мишу. На этот раз он умер.


За прахом Миша смог приехать незадолго до закрытия крематория. Служительница просунула в окошко черный с латунной крышкой сосуд с сожженными головой, туловищем, ногами-руками, костями, ногтями, глазами и налитым отростком, торчащим в боку.

Дед оказался последним постоянным жителем деревни. Девяносто восемь лет. Проживет ли он столько? Миша решил было поискать семейную могилу, чтобы сразу закопать урну, но уже темнело и кладбище закрывали.

Он был не один, Катя вызвалась сопровождать. Обняв урну, как когда-то обнимал аквариум с рыбками из зоомагазина, Миша остановился у запертых ворот кладбища.

– В другой раз вернемся и похороним, – обнадежила Катя.

Миша мысленно согласился. Сожженной голове, костям, глазам и отростку не важно, когда их закопают.

– Поехали, наследство покажу.

И они отправились в сторону родовой развалюхи.


– Это он? – спросила Катя, разглядывая фотографию.

– Он.

– Вы с ним очень похожи. Особенно без очков. – Катя сняла с Мишиного носа очки. – Ну-ка встань к свету.

Миша, щурясь, встал под фотографией, повернулся к окну.

– Одно лицо. Только глаза… У тебя глаза… добрее, что ли. Сколько ему на этой фотографии?

– Двадцать семь – тридцать.

Катя вернула Мише очки.

– Признайся, ты заведешь любовницу после моей смерти?

– С чего ты взяла, что я тебя переживу?

– Если ты протянешь девяносто восемь лет, как он, тягаться с тобой будет сложновато. На чердаке уже был?

В ее голосе играло детское предвкушение открытий. Они полезли на чердак. Лампочки там не было, и Миша стал светить фонариком из телефона. Рассеянный луч выхватил старые, полуразинутые чемоданы, коричневый и красный, из них торчало тряпье. Чемоданы хотели сожрать барахло, да подавились и застыли с набитыми пастями. Связки газет, велосипед без колеса, костыли, люстра, на стропилах – серые яблоки покинутых осами гнезд.

– Никаких сокровищ, – констатировал Миша.

– Не торопись. – Катя ковырнула носком сапога. – Посвети-ка сюда.

Среди мятых, изъеденных молью пиджаков и комков болоньевых плащей показался предмет строгой формы. Синяя фуражка с краповым околышем.

– Нет, говоришь, сокровищ?

Нашитый на донышко фуражки ромбик носил поблекшую, вытравленную потом надпись: «Свет С. В.».

Катя нахлобучила фуражку Мише на голову.

– Ну-ка! – Она забрала фонарик, ослепила Мишу лучом. – Красавец! Будто на тебя! А мне как?

Сдернула фуражку с Миши, надела на себя. Фуражка села глубоко, по самые, цвета американских купюр, глаза. Катя подсветила свое лицо снизу, отчего оно стало по-цирковому жутким.