Когда станция осталась позади, машинист врубил основной свет. Вспыхнула большая круглая фара, закрепленная спереди на кронштейне, и сумрачное пространство туннеля наполнилось желтоватой мутью.

Рельсы стали уходить влево. Мелькнули замурованные боковые коридоры, разбитый путевой светофор, дунула в канализационную щель перепуганная крыса.

Огонек отправился в путь…

Каждый раз, когда я покидал обжитое пространство и углублялся в бесконечную сеть перегонов, коридоров, тупиков и развилок, невольно смотрел на себя со стороны как на частичку распластанного катастрофой мира. Представлял, как люди ползут по железно-каменным норам, пересекаются друг с другом, теряются, обретают крошечные богатства, гибнут в аномальных территориях. Мне представлялось фантасмагорическое полотно из тысяч мерцающих огоньков, заточенных в гигантском лабиринте. Они разгораются, тлеют, гаснут. И у каждого – свой путь.

А в серединке темного лабиринта дрожит красная линия, разделяющая его на две части. С одной стороны огоньки яркие, сытые, они горят насыщенным зеленоватым светом, а с другой – тусклое багровое царство, где аморфные пятна медленно текут по коридорам, стирая друг друга. Возле границы огоньки перемешаны, и свечение там совсем уж странное: радужное, искристое, без постоянного оттенка и яркости.

Город и Безымянка плотно соприкасались, проникали в пограничные ткани и вбрасывали друг другу в организмы антитела. Невзирая на всю разницу в общественном укладе и уровне жизни, они были похожи. Они напоминали глубоко несчастных сиамских близнецов, которых ни один хирург не берется разделить – а ужиться братцы не могут.

Попытка расчистить туннель у Московской и восстановить сообщение лишь внешне выглядела как жест примирения и поиска новых компромиссов. На самом деле за кулисами стояли расчетливые кукловоды, которые получали от вынужденного соседства ту или иную выгоду. Им было категорически плевать на то, какого цвета тысячи огоньков и насколько ярко они горят.

А мне хотелось найти свой путь. Наверное, это глупо, но, может быть, я забирался на здание вокзала, чтобы рассмотреть его среди мертвых руин? Может, я слушал ветер и пытался понять, куда выведет меня мерцающая нить?

Колеса загромыхали на стрелке. Мы проезжали пресловутую «глухую» развилку, где пропадал сигнал в телефонных проводах и отказывала электроника. По левую руку темнел перегон, уводящий к Театральной, а впереди поблескивали рельсы, идущие в горку. Там, за подъемом, нас ждала Клиническая.

– Глянь, часы встали, – пихнул меня Вакса и сунул под нос запястье с тяжелыми «командирскими». – Поганое место.

Я кивнул и прислушался. Из зева бокового туннеля доносился мерный перестук, пробивающийся даже сквозь гул мотора. То ли эхо от нашей собственной «телеги», то ли чьи-то еще лязги – акустика на развязке была обманчивая.

– Орис, а слыхал, что Паниковского в Волгу столкнули? – заговорщически пробормотал Вакса в самое ухо.

Паниковским горожане ласково называли сорокаметровый Монумент Славы, упавший поперек Самарской площади. Уж больно похож был советский памятник на человека с гусем.

– Ведь в этой дуре тонн сто, – удивился я.

– Адепты Космоса постарались, – с готовностью пояснил Вакса. – Рычаги какие-то хитрые навыдумывали, лебедки… Спихнули с горы и – в реку. Думают, что монумент вроде передатчика и через воду сигнал от Маяка по всей планете распространится. Вот так вот.

– Болваны, – буркнул я. – Лучше б делом занялись, фермерам помогли или строителям, чем памятники в Волгу спускать.