Огарев добежал первый.

Но еще раньше он увидел человека. Он его увидел. Высокого, сидящего на корточках под «Радианом» – Огареву показалось на мгновение, что человек совсем черный и гладкий, как будто тюлень или боевой пловец, это было глупо и почему-то смешно – сразу десяток книг прошелестел в голове быстрыми страницами, все шпионские романы, все подвиги разведчиков, все человеки-амфибии и почему-то даже мокрый, облепленный тиной Дуремар. Нож на шее Маугли, нож на поясе Ихтиандра. Борщ, капнувший с забытой ложки на раскрытую страницу. Не читай за столом, сколько раз можно говорить, урод!

Человек распрямился.

Хрен знает, как он вообще продрался через все препоны.

Стой, назад! – заорал Огарев.

Человек не послушался – шагнул навстречу, как-то странно, балансируя и расставив руки, точно шел не по земле, а по канату, натянутому над замершими зеваками, нелепый Тибул, черный гимнаст, пытающийся спастись с площади Звезды через люк.

Стой, стрелять буду!

Человек взмахнул руками еще раз – и Огарев увидел пистолет.

Сразу стало очень тихо.

Огарев беззвучно щелкнул флажком предохранителя, невесомый, как будто игрушечный, автомат дернулся, посылая в горячий воздух одиночную пулю, беззвучно бежал Станкус, разинув ужасный, черный рот, совсем близко, очень близко.

Человек шагнул еще раз и сделал странный жест, будто пытался не то прикрыться, не то взлететь, и тут отпущенные ему и Огареву десять секунд наконец-то закончились. Предохранитель прыгнул вниз на еще одну риску, и Огарев коротко, щегольски, четко, как на стрельбах, срезал движущуюся мишень аккуратной, экономной очередью.

Человек упал, сразу. Как будто его и не было.

Огарев, все еще совершенно беззвучный, подошел, едва передвигая огромные, распухшие какие-то сапоги. Автомат в его руках никак не мог успокоиться, все тыкался вперед, как живой, как живой, водил хищным жалом, выбирая, во что бы еще прицелиться.

И тут, снова как у Стругацких – помните? – неожиданно включили солнце.

Свет, звук – все вернулось к Огареву разом, словно целый мир взорвался внутри его головы. 3 июля 1989 года. Полдень. Мале два года, она передвигает по солнечному полу деревянные кубики – самый любимый, страстно обкусанный по краям – с буквой «я». Видишь, Малечка, это – «я». Я. Я. Я. Что за странное слово? Неужели вот тот – это я?

На тропе наряда лежал мальчишка. Лет четырнадцати.

Очередь аккуратно, по диагонали, разрезала его грудную клетку. Почти пополам. Когда Огарев подошел, мальчишка был еще жив, вернее – еще смотрел, хотя вряд ли что-то видел, во всяком случае, точно не Огарева, не подбежавшего наконец Станкуса, теперь Огарев слышал, как Станкус дышит, стоя у него за спиной, – пыхтит, как изношенная паровая машина Черепанова. Мальчишка был в черном спортивном костюме, дешевеньком, хлопчатобумажном, с вечно вздутыми пузырем коленями и грустно обвисшей задницей. Только самые жалкие лохи ходили в школе на физру в таких костюмах.

У Огарева как раз был точно такой.

Неподалеку валялась пустая старенькая ракетница.

Мальчишка издал короткий звук, точно собирался стравить себе на грудь свой последний завтрак – что они ели с мамкой по утрам? Вчерашний ужин? Яишню с салом? Серый хлеб со сливочным маслом и сахарным песком? Но не смог, только дернул горлом, выдавливая на подбородок сгусток темной крови, блин, простонал Станкус, блин, блин, как будто сам давился кровью, а Огарев все смотрел, смотрел, хотя мальчишки уже не было, ничего не было – ни черного коридора, ни света, ни ангелов, ничего. Только орал, поднимая всех в ружье, услышавший стрельбу начальник караула да хотелось курить.