– Ну, ладно. – Он загнул второй палец. – Тогда у тебя остается только третий, последний шанс. И если до следующей нашей с тобой встречи ты не вернешь мне мой mati, я его непременно сам у тебя отберу, а заодно и всю морду тебе порежу.

– Ах, боже мой! Неужели, мистер, твоя мать именно так тебя за проступки наказывала?

Однако мой издевательский тон ничуть на него не подействовал; даже улыбка его ни капельки не изменилась – жутковатая это была улыбка, одновременно и приветливая, и смертельно опасная; да и его широко расставленные глаза светились каким-то странным светом.

– Нет, конечно, – сказал он все с той же улыбкой. – Только она ведь все-таки была моей матерью.

* * *

Звали его, как я впоследствии узнал, Хаджи Али – хотя моряки, вместе с которыми он приплыл сюда откуда-то из Леванта, давно оставили попытки правильно произнести его имя и переделали его в Хай Джолли[19], а потом и просто в Джолли. Шутка, конечно, потому что весельчаком он уж точно не был; это был задумчивый и красивый сирийский турок с весьма стойким характером и вечной улыбкой на лице, вот только улыбка эта почти никогда не была искренней. Прозвище Джолли к нему прилипло – хотя иногда точно так же называли людей, не имевших с ним ничего общего, и от этого мне, например, казалось, что он какой-то особенный, потому что его одновременно можно увидеть как бы в двух местах сразу. И потом, людям нравилось, как легко и приятно это прозвище произносить; это, по-моему, им нравилось гораздо больше, чем сам человек, носивший такое прозвище.

Еще тогда по нему сразу было видно, что дружбу с ним завести практически невозможно, потому что цена такой дружбы непомерно высока. Да, уж он-то себе цену знал. Чем еще можно было бы объяснить, что я стал охотно выполнять то одно его поручение, то другое, да так никуда и не двинулся из Индианолы? В первый день мне удалось всего раза два на него посмотреть: сперва на скотопрогонном дворе, где он осуществлял что-то вроде инспекции, а потом еще раз на конюшне – они там спорили с Гансом Верцем насчет стоимости сена. Мой бывший противник с таким же, как у меня, синяком на носу меня, разумеется, не заметил – хотя это, пожалуй, и противоречило моему желанию продемонстрировать ему, что я нисколько его не боюсь. А Хобб все продолжал подначивать меня, требуя, чтобы я хоть что-нибудь снова у него украл. Всю ночь я с этим Хоббом сражался; больше всего ему хотелось заполучить феску Джолли, или его пуговицы, или хотя бы его туфли, причем прямо с ноги; я возражал, говоря, что нам о нем ничего не известно, мало ли каков был его жизненный путь, так что не стоит, пожалуй, искушать судьбу в третий раз, ведь первые два шанса мы уже использовали.

К рассвету я уговорил себя, что пора сматывать удочки. Признаваться в своих преступлениях мне не хотелось. Но не хотелось также, чтобы мне – как было обещано – подбородок напрочь отрезали, хотя подобная угроза и была слишком абсурдной, чтобы оказаться реальной. Вообще-то мне хотелось отправиться на юг и добраться до границы. И я, возможно, сумел бы это сделать – кто знает? Однако – нет, ты только представь себе, Берк! – некое странное сентиментальное чувство, возникшее в моей душе при виде фальшивых фронтонов спящей Индианолы, повлекло меня через весь город, и я, бредя в последний раз, как мне казалось, по пустынной главной улице, столкнулся с тем единственным человеком, который не спал в столь поздний час: с оборванным старомодным старичком, явно местным, явно направлявшимся домой, но прервавшим свой путь из-за чего-то, замеченного им далеко в море. Когда я с ним поравнялся, он, повернувшись ко мне, попросил: