Неужели он так самоуверенно вел себя в сенях и за столом?
Утром все обнаружилось.
– Что вы сделали с моей дочерью? – бесновалась вдова. – Я всю ночь не могла выйти из детской. Она поет басом!
Шурка был обескуражен.
– А покойников видит?
– Каких покойников? Ей-богу! Злодей! Враг рода человеческого! Навязался на мою голову! Еще в Мокром надо было вас выгнать! – Женщина рыдала.
– Мадам, – у дверей господской половины появился как всегда веселый и румяный Роман Романович. – Что стряслось? Вышей дочери опять худо?
«Да уйди же ты, бобер бесхвостый!»
Шидловский очень по-хозяйски попытался обнять Елизавету Андреевну. Шурка чуть не взревел, как кабан, и не кинулся на соперника. Но дама повела плечами, отстраняя руки жениха. И одним этим движением восстановила равновесие. Казалось, ей никто не нужен: она смотрела на Олёнку, которая, выйдя из детской, совершенно спокойно прошлепала мимо Шидловского, намереваясь спускаться в сени, откуда дверь вела в нужник. Только Катя поняла ее взгляд.
– Ничего! Мама! Ничего! – старшая барышня Бибикова кинулась к матери в объятия.
Та засмеялась и подхватила дочь.
– Пусть поет, – от сердца у нее отлегло. – Все лучше, чем… Гораздо лучше!
К шапочному разбору явился Меллер и сиплым голосом сообщил Шурке на ухо:
– Как рукой сняло. Никаких теней. Вашему денщику надо памятник ставить.
– Монумент. – Бенкендорф был зол. Его обругали, несмотря на общее счастье.
Елизавета Андреевна обернулась к нему через плечо. Поймала взгляд. Но не опустила глаз. Ее лицо из радостного стало серьезным. Она ссадила Катю на пол и подошла к генералу.
– Я запрещаю вам. Вы не смеете что-либо предпринимать в отношении моих детей. Никогда. Слышите? Даже самое лучшее. Без моего ведома. Никогда.
В Ярославле находилась тогда великая княжна Екатерина Павловна, принцесса Ольденбургская, только что разрешившаяся от бремени. Генерал Винценгероде приказал извещать ее прямо обо всех неприятельских движениях.
А.Х. Бенкендорф. «Записки»
Начало сентября 1812 года. Ярославль.
Ветер с большой реки – теплый и сильный – буквально выдувал всадников из седел. Бил в грудь и не давал устоять на месте. Лошади плясали, норовя сами, без понукания, спускаться с холма.
Два офицера, въехавших на набережную – только перед войной приведенную в порядок и опять развороченную – увидели бесконечные хвосты телег, толпы беженцев, уже успевших завшиветь и покрыться непристойной грязью. Ничего нового. Эти картины с завидным однообразием повторялись от самого Малоярославца. Теперь война докатилась и до Волги. Пусть не сражениями. Но горем. Кровью. Бинтами. Вспоротыми кишками армии.
Жители попрятались по домам, мимо которых текла другая река – серая, вздыбленная, голодная и злая. Кто мог, помогал. Но большинство просто онемело от ужаса.
Впрочем, нашлись и те, кто не растерялся. Александру Христофоровичу несколько раз показали на набережную, как на местопребывание генерал-губернатора[22]. Нашел кабинет!
Беднягу рвали на части. Требовали распоряжений. Поминутно потрясали новостями. И дергали, дергали, дергали.
Пока его высочество в сопровождении целого клана чиновников сам не врезался в курьеров, Бенкендорф и Волконский топтались на месте, не в силах выкрутить лошадей из водоворота повозок, рыдванов, тарантасов…
– Рат фидеть фас, госпота!
Принц был без шляпы, жиденькие волосы липли от пота к голове, залысины от висков прогрызли дорожки чуть не до темени. Худоба обозначилась еще явственнее, чем раньше, а бледность пожрала лицо целиком, не оставив румянца на щеках. Кой черт занес его в Россию? Здесь он сразу постарел, минуя зрелость. Однако в движениях Георга обнаруживалась уверенность, передававшаяся окружающим.