– Постой, ведь и в самом деле смешала, может, и ты. Ну, чего спорить о пустяках; не все ли ему равно, кто его оттаскает, – засмеялась она.
– Пойдемте, – вдруг дернул меня Шатов, – ворота заскрипели; застанет нас, изобьет ее.
И не успели мы еще взбежать на лестницу, как раздался в воротах пьяный крик и посыпались ругательства. Шатов, впустив меня к себе, запер дверь на замок.
– Посидеть вам придется с минуту, если не хотите истории. Вишь, кричит как поросенок, должно быть, опять за порог зацепился; каждый-то раз растянется.
Без истории, однако, не обошлось.
Шатов стоял у запертой своей двери и прислушивался на лестницу; вдруг отскочил.
– Сюда идет, я так и знал! – яростно прошептал он. – Пожалуй, до полночи теперь не отвяжется.
Раздалось несколько сильных ударов кулаком в двери.
– Шатов, Шатов, отопри! – завопил капитан, – Шатов, друг!..
Точно под розгами, ха-ха!
Ну, да и черт побери с глупым любопытством! Шатов, понимаешь ли ты, как хорошо жить на свете!
– Не отвечайте, – шепнул мне опять Шатов.
– Отвори же! Понимаешь ли ты, что есть нечто высшее, чем драка… между человечеством; есть минуты блага-а-родного лица… Шатов, я добр; я прощу тебя… Шатов, к черту прокламации, а?
Молчание.
– Понимаешь ли ты, осел, что я влюблен, я фрак купил, посмотри, фрак любви, пятнадцать целковых; капитанская любовь требует светских приличий… Отвори! – дико заревел он вдруг и неистово застучал опять кулаками.
– Убирайся к черту! – заревел вдруг и Шатов.
– Р-р-раб! Раб крепостной, и сестра твоя раба и рабыня… вор-ровка!
– А ты свою сестру продал.
– Врешь! Терплю напраслину, когда могу одним объяснением… понимаешь ли, кто она такова?
– Кто? – с любопытством подошел вдруг к дверям Шатов.
– Да ты понимаешь ли?
– Да уж пойму, ты скажи, кто?
– Я смею сказать! Я всегда все смею в публике сказать!..
– Ну, навряд смеешь, – поддразнил Шатов и кивнул мне головой, чтоб я слушал.
– Не смею?
– По-моему, не смеешь.
– Не смею?
– Да ты говори, если барских розог не боишься… Ты ведь трус, а еще капитан!
– Я… я… она… она есть… – залепетал капитан дрожащим, взволнованным голосом.
– Ну? – подставил ухо Шатов.
Наступило молчание по крайней мере на полминуты.
– Па-а-адлец! – раздалось наконец за дверью, и капитан быстро отретировался вниз, пыхтя как самовар, с шумом оступаясь на каждой ступени.
– Нет, он хитер, и пьяный не проговорится, – отошел от двери Шатов.
– Что же это такое? – спросил я.
Шатов махнул рукой, отпер дверь и стал опять слушать на лестницу; долго слушал, даже сошел вниз потихоньку несколько ступеней. Наконец воротился.
– Не слыхать ничего, не дрался; значит, прямо повалился дрыхнуть. Вам пора идти.
– Послушайте, Шатов, что же мне теперь заключить изо всего этого?
– Э, заключайте что хотите! – ответил он усталым и брезгливым голосом и сел за свой письменный стол.
Я ушел. Одна невероятная мысль все более и более укреплялась в моем воображении. С тоской думал я о завтрашнем дне…
Этот «завтрашний день», то есть то самое воскресенье, в которое должна была уже безвозвратно решиться участь Степана Трофимовича, был одним из знаменательнейших дней в моей хронике. Это был день неожиданностей, день развязок прежнего и завязок нового, резких разъяснений и еще пущей путаницы. Утром, как уже известно читателю, я обязан был сопровождать моего друга к Варваре Петровне, по ее собственному назначению, а в три часа пополудни я уже должен был быть у Лизаветы Николаевны, чтобы рассказать ей – я сам не знал о чем, и способствовать ей – сам не знал в чем. И между тем все разрешилось так, как никто бы не предположил. Одним словом, это был день удивительно сошедшихся случайностей.