– Если будет все равно, жить или не жить, то все убьют себя, и вот в чем, может быть, перемена будет.

– Это все равно. Обман убьют. Всякий, кто хочет главной свободы, тот должен сметь убить себя. Кто смеет убить себя, тот тайну обмана узнал. Дальше нет свободы; тут всё, а дальше нет ничего. Кто смеет убить себя, тот Бог. Теперь всякий может сделать, что Бога не будет и ничего не будет. Но никто еще ни разу не сделал.

– Самоубийц миллионы были.

– Но всё не затем, всё со страхом и не для того. Не для того, чтобы страх убить. Кто убьет себя только для того, чтобы страх убить, тот тотчас Бог станет.

– Не успеет, может быть, – заметил я.

– Это все равно, – ответил он тихо, с покойною гордостью, чуть не с презрением. – Мне жаль, что вы как будто смеетесь, – прибавил он через полминуты.

– А мне странно, что вы давеча были так раздражительны, а теперь так спокойны, хотя и горячо говорите.

– Давеча? Давеча было смешно, – ответил он с улыбкой, – а я не люблю бранить и никогда не смеюсь, – прибавил он грустно.

– Да, невесело вы проводите ваши ночи за чаем. – Я встал и взял фуражку.

– Вы думаете? – улыбнулся он с некоторым удивлением. – Почему же? Нет, я… я не знаю, – смешался он вдруг, – не знаю, как у других, и я так чувствую, что не могу, как всякий. Всякий думает и потом сейчас о другом думает. Я не могу о другом, я всю жизнь об одном. Меня Бог всю жизнь мучил, – заключил он вдруг с удивительною экспансивностью.

– А скажите, если позволите, почему вы не так правильно по-русски говорите? Неужели за границей в пять лет разучились?

– Разве я неправильно? Не знаю. Нет, не потому, что за границей. Я так всю жизнь говорил… мне все равно.

– Еще вопрос более деликатный: я совершенно вам верю, что вы не склонны встречаться с людьми и мало с людьми говорите. Почему вы со мной теперь разговорились?

– С вами? Вы давеча хорошо сидели и вы… впрочем, все равно… вы на моего брата очень похожи, много, чрезвычайно, – проговорил он покраснев, – он семь лет умер; старший, очень, очень много.

– Должно быть, имел большое влияние на ваш образ мыслей.

– Н-нет, он мало говорил; он ничего не говорил. Я вашу записку отдам.

Он проводил меня с фонарем до ворот, чтобы запереть за мной. «Разумеется, помешанный», – решил я про себя. В воротах произошла новая встреча.

IX

Только что я занес ногу за высокий порог калитки, вдруг чья-то сильная рука схватила меня за грудь.

– Кто сей? – взревел чей-то голос, – друг или недруг? Кайся!

– Это наш, наш! – завизжал подле голосок Липутина, – это господин Г-в, классического воспитания и в связях с самым высшим обществом молодой человек.

– Люблю, коли с обществом, кла-сси-чес… значит, о-бра-зо-о-ваннейший… отставной капитан Игнат Лебядкин, к услугам мира и друзей… если верны, если верны, подлецы!

Капитан Лебядкин, вершков десяти росту, толстый, мясистый, курчавый, красный и чрезвычайно пьяный, едва стоял предо мной и с трудом выговаривал слова. Я, впрочем, его и прежде видал издали.

– А, и этот! – взревел он опять, заметив Кириллова, который все еще не уходил с своим фонарем; он поднял было кулак, но тотчас опустил его.

– Прощаю за ученость! Игнат Лебядкин – образо-о-ваннейший…

Любви пылающей граната
Лопнула в груди Игната.
И вновь заплакал горькой мукой
По Севастополю безрукий.

– Хоть в Севастополе не был{54} и даже не безрукий, но каковы же рифмы! – лез он ко мне с своею пьяною рожей.

– Им некогда, некогда, они домой пойдут, – уговаривал Липутин, – они завтра Лизавете Николаевне перескажут.

– Лизавете!.. – завопил он опять, – стой-нейди! Варьянт: