Но сегодня он ввел «Майкл Чен» и «Колумбийский университет» и вышел на сайт университетской биологической лаборатории, прокрутил страницу и увидел имя Майкла и снимок долговязого парня в темной рубашке, самодовольного и счастливого. Лицо Майкла вытянулось еще больше, и он уже не носил очки, но Дэниэл видел в нем детскую версию – широкоглазого десятилетку, который готов был пойти с ним куда угодно; почти что брата. Того, кто знал Деминя.
Он захлопнул ноутбук так, будто тот загорелся. Даже если у Майкла есть сведения о матери Дэниэла, это всё равно не изменит того факта, что она его бросила. Роланд прав. Не стоит ворошить прошлое.
Он прошелся по гостиной, по кухне, повертел в руках коробку от микрофона, представляя Роланда на сцене «Юпитера», пока сам он сидит в лектории. Он не мог осчастливить одновременно и Роланда, и Питера с Кэй, но попытка не пытка.
Она обещала, что никогда его не оставит, в день, когда они встретили доппельгангеров[3]. Тогда шестилетний Деминь и мать всё еще оставались друг для друга незнакомцами, но казались славной парочкой. Одинаковые широкие носы и изогнутые улыбки, большие темные зрачки на подложке из белых осколков, с ленцой во взгляде. Рука матери казалась чужой. Он привык к теплой хватке деда и более решительной походке. Мать была слишком быстрой, слишком громкой, похожей на американский город, в который его закинули. А Деминь скучал по деревне, по приглушенным оттенкам травы, воды, зелени и синевы, по бордовому и серому. Нью-Йорк предстал перед ним блестящим, резким, с буйными красками и нечленораздельной трескотней английского языка повсюду. Глаза ныли. Рот заполнялся шумом. Холодный воздух было больно вдыхать, а небо душили небоскребы.
Деминь искал утешения в чем-нибудь знакомом. Он во всем слышал мелодии, а с ними видел цвета, и его тело тянулось к ритму так же, как растение выгибается к свету. Когда они шли по Бауэри, его успокаивало однообразие шагов по тротуару. Его левая рука – в правой руке матери, на каждый ее шаг – два его. Деминь изучал мусор на тротуарах: сигаретные окурки, грязные салфетки и – между кусками льда – столько пятен жвачки. Кто жевал все эти серо-розовые комки? Он ни разу не жевал жвачку, как и, насколько он знал, его мать, и все ее шестеро соседок по квартире на Рутгерс-стрит. Это было еще до того, как они переехали к Леону, до квартиры на Юниверсити-авеню в Бронксе.
Они стояли перед картой метро с длинными тощими линиями, похожими на лапшу. «Ну, какой цвет хочешь сегодня?» – спросила она. Деминь пригляделся к словам, которые не мог читать, местам, в которых еще не был, и показал на фиолетовый.
Деминь родился здесь, в манхэттенском Чайна-тауне, но, когда ему исполнился год, мать отослала его жить к дедушке, в деревню, где выросла сама. И в самых ранних воспоминаниях главное место занимал йи гонг – он звал его малышом-толстышом и научил ходить на лодке, собирать куриные яйца, потрошить рыбу кончиком ржавого ножа. В Минцзяне были и другие дети вроде него, родившиеся в Америке, на попечении у дедушек и бабушек. Своих родителей они знали только по телефону. «Я за тобой пошлю», – говорил голос в трубке, но зачем ему жить с голосом, зачем уезжать ради человека, которого он не помнил? Все, что было у Деминя, – фотография, где сам он был хмурым ребенком, а лицо матери скрывалось в тени. Каждое утро он просыпался под «шт-шт-шт». (Йи гонг подметал их дом на 3-й улице, пока серебряные кольца дыма растворялись в небесах.) Однажды утром дедушка не проснулся. Потом Деминь уже сидел в самолете рядом с дядей, которого больше никогда не увидит. И вот уже в холодной квартире, обставленной двухэтажными койками, его обнимала женщина, знакомая только потому, что ее лицо напоминало его собственное. Ему хотелось домой, а мать говорила, что койка – это и есть дом. Он не хотел слушать, но больше у Деминя никого не осталось. Это было две недели назад. Теперь он каждый день сидел в классе школы на Генри-стрит, не понимая, что говорят учителя, пока мать шила рубашки на фабрике.