Ребёнка с невидимой печатью избранности на лбу обмыли и положили в детскую кроватку возле матери. Роженицу тоже привели в порядок, напоили сладким горячим чаем с лимоном и связали с мужем по белому аппарату, стоявшему на белой тумбочке.

Молодой отец поздравил драгоценную половину с новорожденной, которую супруги уже не надеялись обрести. Надежда Фёдоровна заплакала от переполнявшей её гордости, а абонент на другом конце провода высморкался. Жесткий и грубоватый – не столько по природе, сколько от многолетней привычки повелевать большим количеством людей – Большаков тоже расчувствовался. Рисковая у него жена. Правильно он её выбрал, как знал, что обеспечит все его хотения. После женитьбы никаких домашних проблем не возникало. Конечно, из нищенки в одночасье королевы не сделаешь: то там, то сям сермяга вылезает, но Надежда старается, наконец для полноты семейного счастья и дочь родила. А ведь как врачи запугивали! Конечно, лучше бы сына, но и девочка сойдёт. Он сказал в трубку:

– Целую тебя, дорогая, до встречи.

Надежда Фёдоровна закрыла глаза. Она почувствовала страшную усталость, почти безразличие, которое обычно венчает победу, когда её так долго и упорно добиваешься, прилагая нечеловеческие усилия. О том, что любая победа горчит, она ещё не осознала. Волнения, пережитые во время беременности и родов, закончились. Выполнена фантастическая программа, поначалу даже не ночевавшая в Надиных мыслях. «Подфартило», как выразилась бы деревенская подружка Люська. Только, кроме фарта, Надежда проявила железную цепкость, чтобы удержать в руках голубое перо жар-птицы, случайно спланировавшее рядом.

А ведь судьба Нади была обозначена чётко уже хотя бы местом рождения – в небольшой деревеньке, недалеко от древнего и глубоко провинциального городка Юрьев-Польскòй на тихой реке Колокша (именно Польской, по окружавшим город широким полям и безлесью, а не Польский, как пишут сейчас), от областного Владимира по шоссе – меньше ста километров. Надя – единственный ребёнок в семье тракториста Фёдора Чеботарёва, между прочим не какого-нибудь, а передового. В 17-м году до хрипоты кричал «свобода, свобода!», в 20-е тянул с парнями верёвку, сшибая церковную маковку в соседнем селе. В начале 30-х активно помогал раскулачивать крепкие крестьянские хозяйства, за усердие на мирных фронтах социалистического строительства награждён трудовой медалью. Жизнь катилась в будущее без происшествий, но и особой радости или перемен к лучшему не приносила. Потом война – целых четыре лихих года, навсегда с кровью вынутых из жизни, но не из памяти. Вернулся сильно помятый, с тремя нашивками ранений на гимнастёрке – две жёлтые, одна красная, но ведь вернулся, с руками и ногами, чтобы опять бороться за лучшее будущее, а заодно с послевоенной разрухой. Паши́, засевай, жни! Как они там, в окопах, истово дожидались этой возможности трудиться на родной земле! Вот она, свобода! Наступила. Полная. Даже паспорта отобрали. Теперь вернули – и что с ними делать? Работы нет. Куда податься, на какие шиши и зачем? Для Фёдора свобода теперь начиналась и кончалась выпивкой.

Дочка, родившаяся после войны, проиграла, ещё не ступив на игровое поле, которое называется жизнь, – ей сразу сдали плохую карту. Кое-как закончила семилетку в селе Фимы, куда свозили детишек с малых окрестных деревень, и стала вместе с матерью работать на ферме дояркой. Зимой Надя носила телогрейку и серый платок, летом сарафан и глубокие калоши – шлёпать по коровьему навозу да бездорожью. Красавицей её никто не считал. В школе дразнили пучеглазой – глаза на пол-лица, сама тощая и ноги, как у журавля. С парнями ещё не гуляла, только в кино до поту жались руками. Но клуб вскоре закрыли – колхоз дышал на ладан. Семья жила садом-огородом, грибами и ягодами, молоком с фермы. От отцовских трудодней, что числились на бумаге, толку выходило мало. Реально тракторист получал на пару-тройку бутылок водки, достать которую тоже считалось большой удачей. Когда в сельпо завозили спиртное, дело доходило до смертоубийства, потому многие, хоть и остерегались милиции, тайно варили брагу. Летом в выходной, а зимой каждый день Фёдор до бесчувствия глушил мутный, плохо очищенный самогон из томатной пасты. Он пил, боясь оглянуться на свою пропащую жизнь, от которой осталось ничтожная малость, а он так и не понял смысла.