И вспомнился ему вдруг недавний престол у матушки Боголюбивой, когда и мнихи, и гости их – «ихже не бе мощи и счести» – перепились преизлиха зело. Да и сам он так нахлебался, что едва потом своего Миколу Мокрого отыскал… Да и разве одно Боголюбово: «в монастырях часто пиры творят, созывают мужи вокупи и жены и во тех пирах друг друга преуспевают, кто лучший сотворит пир. Сия ревность не по Боге…» Прав Даниил Заточник, иже о чернецах глаголет: «Мнози отшедше мира сего возвращаются аки псы на своя блевотины, на мирское гонение и обиходят домы и села славных мира сего, яко пси легкосердии. Иди же братцы и пирове, ту чернцы и черницы и беззаконии, отческие имея на собе сан, а блядив норов, святительски имея на собе сан, а обычаем похабь…»

И Володимир, нежась в лучах солнца купальского, веселился кто во что горазд, а отец Упирь казнился в горенке своей превеликой казнию духовной. Нет, пусть там как хотят, а он будет вести свое дело, идти своей стезей!.. И отец Упирь присел к столику у оконца, в которое дышал заречный ветерок, и стал с натугой великой, до поту, сочинять свое обличение, которое скажет он невегласам, непутной пастве своей, в будущее воскресенье. Он долго думал, как начать, но, наконец, ухватился, и мысли его понеслись, как табун диких лошадей в степи бескрайной.

«…и в ту святую ночь мало не весь город возмятется и взбесится, – налаживал отец Упирь, потея, речь свою. – Встучит город сей и возгремят в нем люди… Стучат бубны, голосят сопели, гудят струны, женам и девам плескание и плясание, хребтом их виляние и ногам их скакание и топтание. Тут мужам и отрокам всякое прельщение и падение, – отец Упирь вспомнил, что делается в эту святую ночь по садам вишневым, и его опалило, – и женам незамужним беззаконное осквернение, девам растление… И возвращаясь домой на рассвете от того великого хлопотания, люди падают аки мертвии, а обавники-мужчины и женщины-чаровницы по лугам клязьминским и по болотам, в пути в дубравы ищут смертной травы и привета, чревоотравного зелия на пагубу человечеству и скотам, те же и дивии копают корения на потворение и на безумие мужам и все то творят с приговоры сатанинскими…»

И вдруг рвение его упало: да разве не гремел он об этом в церковке своей прошлым годом? Разве не осуждает церковь хлопотание сие вот уже века? Почитай, четыреста лет уже крестились, идолы, а все творят свое!.. Так что же делать? Почему власти духовные не примут мер решительных? Взять хоть гремячий ключ в Ярилином долу – заставил же он, Упирь, придавить духа поганьского святой часовенкой!.. Надо опять сходить к владыке… Да-да, знает он, что надоел пестрым властям настояниями своими, но пусть Господь посмотрит, кто скорее устанет: он ли обличать их, или они, нерадивцы, лениться?

Он решительно встал.

– Эй, мать! – крикнул он своим громовым голосом. – Давай мне иматий15 новый… Да и гуменце16 погляди, не заросло ли…

– Куды опять собрался, Аника-воин? – появляясь в двери, спросила матушка, миловидная бабочка с усталыми глазами: уж очень замаял ее поп своим рвением неумным. – Сидел бы лучше дома…

– Ну-ну-ну… – сурово остановил он ее. – Погляди-ка гуменце-то. Как?

– И глядеть нечего: позаросло… Да ты куды опять?

– К владыке дело есть, – отвечал поп. – А ты, коли позаросло, простриги его давай поскорее, чтобы мне дотемна обернуться.

Гуменце, в просторечии поповой плешью именуемое, по обычаю, должна была поддерживать в надлежащем порядке только законная попадья. Матушка принесла все потребное для дела и привычно простригла гуменце. За это самое гуменце и звал народ попов «стрижениками». Затем отец Упирь пятерней своей расчесал маленько свою бороду непролазную и надел иматий посвежее.