Она втянула ноздрями воздух, снова клоня голову. Парень сказал:
– Опять капельки? Не надо, девушка… Переживем.
– Господи, спаси и сохрани от живота, – послышалось тягостное, вперемежку со вздохами бормотание, и пожилой мужчина в стареньком плаще, с белым, как высушенная кость, лицом, вытянув морщинистую шею, страдальчески сплюнул под ноги, как если бы его выворачивало рвотой. – Это я язву уговариваю, себе говорю… Язва, Господи спаси, разыгралась, – договорил он, обтирая позеленевший рот. – Двенадцатиперстная… так вот. Я пулеметчиком воевал… Ежели бы… Ежели бы со мной был родной мой ДП, я бы ни одного диска… я бы этих… я бы ни одного диска целым не оставил, – сказал он, отдышавшись. – Убийц убивать надо… Смерть за смерть. Как на войне…
– Ма-а-алчать, сучье отродье!
Плоскогрудый вскочил, стукнулся головой о потолок машины, выматерился, озлобляясь, взмахнул дубинкой.
– Это кто – убийцы? Кто? Вы – убийцы! Это ваши сучьи снайпера гробили милиционеров! Ишь ты, убийцы, ишь ты!
– Заблуждаешься, господин милиционер! Снайпера стреляли с крыши американского посольства, – сказал спортивный парень. – И с гостиницы «Украина». Стреляли ваши…
– Ма-алчать, говорю! – взревел плоскогрудый и, обнажая желтые зубы, ударил дубинкой по носку своего ботинка. – Последний раз предупреждаю! Глядите, умники, другую песнь запоете! Разговор другой будет!
– Молчим, молчим, – поднял руки парень, якобы покорно сдаваясь, и глянул на Андрея прежним подмигивающим взором. – Видал, как свирепо? Прямо леопард! Живьем съест.
Андрей не ответил, даже не кивнул, не усмехнулся, он пребывал в том состоянии, из которого не мог вырваться и прервать его. Он все слышал, все видел в этой милицейской машине, куда-то и зачем-то везущей их от горящего Дома Советов, и одновременно видел черных толстых удавов дыма, лениво ползущих вверх из окон по высоким стенам; видел танки, стреляющие с Калининского моста; разворачивающиеся, как жуки, БТРы возле баррикад и разбросанные тела убитых, неподалеку от которых кто-то кричал в мегафон: «Пленных не брать!», видел хаотичные пучки трасс, забрызганную кровью стену стадиона, где зло стучали автоматные очереди, а в скверике лежал на земле мальчик-казачонок, после каждого выстрела дергающийся в своей мучительной казни.
«Что сказал плоскогрудый дегенерат? Другую песнь запоете? Куда нас везут? И зачем? У этого плоскогрудого передние стальные зубы, интересно – может ли он перекусить проволоку? Ненавижу его орущий рот, его зубы…»
Когда их начали выталкивать из машины около каменного дома купеческого вида с парадным, в огороженном старым забором дворике, за которым шумели, сгибались под октябрьским ветром березы, отблескивали мокрые крыши соседних построек, напоминавших захолустную окраину Москвы, когда ввели в дом по темному коридору мимо покуривающих парней омоновцев и втолкнули в большую, заполненную милиционерами комнату, в тусклый осенний свет из трех окон, смешанный с электрическим светом, уже не было сомнений, куда их привезли. Пахнуло казарменной духотой, сивухой, кисловато-горчичным потом, ременной кожей. Сигаретный дым змеисто извивался вокруг яркой лампы, низко свисавшей с потолка в металлическом колпаке. Колпак срезал электрический свет, и лица некоторых милиционеров и трех-четырех омоновцев, стоявших у стены, оставались в полутени. Но выпукло было видно квадратное мясистое лицо, надутую, налезшую на воротник шею грузного капитана, горой сидевшего за столом, его мастерски начесанные с висков на массивную плешь волосы – скрупулезная эта прическа имела название у остряков «взять взаймы», отметил с тошнотной иронией Андрей. Вялые глаза капитана равнодушно выслушали краткий доклад плоскогрудого: «Оттуда, товарищ капитан, оказывали сопротивление», – и кругло перекатились с плоскогрудого на задержанных, его низкий голос произнес корябнувшую фальшивой приветливостью фразу: