В соседнем шатре торговали щетиной. Густобровый немец, с сединой в усах и широкой бороде, щурясь, с едва заметной ухмылкой разглядывал народ. Он явно знал про щетину что-то, о чем не догадывались наивные гуляки. Тут были кисти и щетки всех размеров и форм: щетки для одежды, для чистки обуви, какие-то микроскопические шомполы для чистки труб муравьиных диаметров, тут же щетка-великан – этой запросто можно надраить паркет в целом Версале. Я взял помазок для бритья, тронул упругую щетину ладонью. Немец хитро глянул на меня.

– И сколько? – спросил я неуверенно.

– Это бобер, – уклончиво ответил дядька. – Но летний.

– А зимний? – Я чувствовал, что втягиваюсь в какую-то игру. И оказался прав – бородач тут же выставил шесть помазков.

– Это зимний. – Он указал на один. – Бобер из Шварцвальда. Но не хвост.

– А этот? – Я ткнул в белесую кисть с точеной ручкой из липы.

Немец лишь посмотрел искоса. Подавшись вперед, проговорил вполголоса:

– Свиная. – Он чуть покачал головой, словно подавая тайный знак. – Жесткая, очень жесткая. Но старики любят, они привыкли. Любят, когда жестко.

Я подумал о тех стариках и представил, как они привыкали: простор и зной, кругом перезрелая рожь, на горячей броне «Тигров» белобрысые пацаны мылят щеки, ловко орудуя свиными помазками. Привыкают.

– Вот! – Дядька со стуком выставил на прилавок кисть, словно объявлял мне мат. – Вот! Зимний бобер, район Вислы и Одера. А главное – хвост!

Я покорно кивнул.

Грянула музыка. Мария потащила меня к елке, звуки веселья раздавались оттуда. Я выудил из кармана помазок и показал ей.

– Это что?

– Бобер с Вислы.

Вокруг сцены вовсю торговали глинтвейном, горько пахло мускатным орехом и корицей, горячим вином. Глювайн (так ласково, с голубиным воркованием называют этот напиток в Берлине) из дымящихся чанов разливали по керамическим кружкам. Мужик с лицом хулигана, но в роскошном цилиндре, выдал нашу порцию, сообщив, что берет пятерку под залог кружек. Подмигнув, предложил плеснуть в глинтвейн рому. Я согласился.

Алкоголь до полудня не входит в мой обычный рацион. Ром шибанул в нос, от горячего вина тут же поплыла голова. Я в три глотка прикончил свою порцию. Погода заметно улучшилась, музыка стала почти терпимой, Мария… Впрочем, Мария всегда была восхитительна. Она мне что-то говорила, я улыбался, согласно качая головой. Мимо текли милые немецкие лица: две кармелитки, неразличимые, как близняшки, обе в черном и в одинаковых белых наколках, с ангельской радостью взглянули на меня, рыжий пацан кормил толстую таксу шоколадом, та урчала и крутила упругим хвостом, усатый шарманщик в шляпе с пером весело вращал ручку пестрого ящика (на крышке была нарисована принцесса в лазоревом платье, из-за угла к ней скакал рыцарь, пробиваясь через золотые виноградные гроздья). Дородная красотка в тесном баварском костюме с пестрыми лентами василькового цвета раздавала с подноса вишню в сахарной пудре и ломтики яблочного пирога.

Наверху загорелся край облака, не спеша вынырнуло солнце, площадь с ярмаркой и двумя церквями по флангам тронулась и нежно поплыла. Я зажмурился и благодарно подставил лицо солнцу.

– Смотри! – Мария дернула меня за рукав. – Смотри!

Я открыл глаза. Это был самовар.

В шатре торговали старой дребеденью, выдаваемой за антиквариат, строгая готическая надпись на вывеске уверяла в этом.

– Все… – тихо сказала она. – Мы его сейчас купим.

Я молчал.

– Ты же знаешь, как я хочу настоящий самовар.

Я знал. Помнил, как загорелись ее глаза, когда, гуляя по набережной в Кони-Айленд, мы натолкнулись на мелкий развал разномастного хлама, разложенного на трех русских газетах тут же на обочине. Среди сюрреалистического винегрета из монет, наручных часов, гжельских чашек, значков «Снайпер», армейского бинокля в кожаном футляре и настоящего паспорта на имя гражданки Ковальчук стоял самовар. Настоящий тульский самовар.