В сентябре 1936 года выехали мы встречать генсека в Сочи. Смотрю по сторонам, как положено, глазами скосил на товарища Сталина – изменился он, усы рыжие, лицо серое, словно пергаментной бумагой обтянуто, взгляд тяжелый, шаги редкие, говорит глухо. «Что же, – думаю, – это делается, такого человека не берегут. Смотреть на него жалко». В машину долго усаживался, выговаривал кому-то за то, что порожек у автомобиля высокий. За ним Жданов – его я впервые видел – плотный, широкоплечий, видно, у них разговор был до посадки в автомобиль, и Жданов дважды, с небольшими интервалами, сказал: «Вы правы, товарищ Сталин». Мы, как полагается, ехали сзади, с московской охраной обмолвились ничего не значащими фразами – не принято у нас говорить друг с другом. Так, кое о чем, о погоде, например, о последнем шторме на море.

Все дни отдыха генсека я находился в охране, сопровождая его и в прогулках по обширному парку – я шел в стороне, прячась за деревья и кустарник (он, говорили мне, не любит, когда охрана на глазах вертится), и в редких поездках в горы. Были дни, когда Сталин, Жданов и Берия подолгу сидели в креслах и о чем-то беседовали. У них дела государственные ответственные – им есть о чем говорить. По себе в те годы знаю, как трудно было руководящим товарищам, – работники крайкома редко уходили домой вечерами, больше после полуночи. Такая большая страна, столько людей, и о каждом товарищ Сталин беспокоился, каждого защищал от всяких негодяев: двурушников, троцкистов, зиновьевцев. Поди предусмотри все это, предугадай, где и что строить, какой завод или фабрику. Было им о чем говорить, было…

Особенно я любил ночное дежурство: стоишь под платаном или кипарисом, а вокруг тишина благоговейная. Небо усыпано звездами, а те вдруг сорвутся и начинается сентябрьский звездопад. Смотрю и не налюбуюсь на красоту природы! А когда луна поднимется, то весь парк в лунном свете, словно в серебре все вокруг: и деревья, и дорожки, и кустарник, и дом, в котором часто окна светились всю ночь. Посмотришь на море, а оно спокойное, тихое, только лунная дорожка по воде скользит, да вдалеке, поблескивая огоньками, корабль едва движется. Не писатель я – не могу точно нарисовать картину ночной красоты, но душа моя вся полна была от нее, красоты той неповторимой. Идешь ночью среди деревьев, смотришь на дом, а в окнах – свет, значит, работает генсек, трудится ради народа, себя не жалеет.

Другие из охраны не любили ночные дежурства, а я охотно шел, как на первомайскую демонстрацию. Смотришь на дом и думаешь: «Кого тебе охранять доверили? Каких людей! Можно сказать – великих после Маркса, Энгельса и Ленина! Они ведут нас от победы к победе по ленинскому пути. Гордись, Арчил, радуйся своему счастью…»

Как-то вечером – только заступил дежурить – зовет меня товарищ Берия. Документ передает в папке, чтобы я отнес на узел связи. Подхожу, а там – ни огонька. Стучу. Открывает дверь женщина, вошли в комнату, свет включили, сказал, что телеграмму срочно надо передать. Телеграфистка включила аппаратуру, села и говорит мне, чтобы я читал. Читаю вслух, а она на клавиши нажимает: «Молотову, Кагановичу и другим членам Политбюро. Считаем абсолютно необходимым и срочным делом назначение товарища Ежова на пост наркомвнудел. Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи разоблачения троцкистско-зиновьевского блока. ОГПУ опоздало в этом деле на четыре года. Сталин, Жданов. 25 сентября 1936 года».

Дочитал я телеграмму, расписался в книге, вышел на улицу. Вот, думаю, обстановка – ОГПУ опоздало. Что же это делается? В таком деле нельзя опаздывать – вон сколько развелось контрреволюционеров, троцкистов, националистов! А ОГПУ опоздало! Как же, думаю, товарищ Ягода проморгал? Разве допустимо это? У нас, в Грузии, с этими прохвостами быстро разобрались, кого надо – на Колыму, а руководителей, как положено, к высшей мере. Мировая контрреволюция должна знать – ни один агент капитализма, какой бы он пост ни занимал, как бы ни маскировался, не останется незамеченным и нераскрытым. Мы, чекисты, обезвредим всех до одного!