Вернулись домой, и я попросила вынести на улицу огромное красное кресло, в котором она сидела целыми днями, пока ее не забрали в больницу…

* * *

Сизый махорочный дым стоял в весеннем воздухе. Бабы с мешками, подростки, грудные дети на руках, солдаты на костылях – все это жаркое, громкое человеческое месиво до отказа забивало перрон.

– Сейчас будут впускать в вагоны, – сказал он, нервничая и крепко обнимая ее, – как ты доберешься в этом аду!

– Не бойся, Костя, доберусь. – Она, не отрываясь, смотрела ему в лицо красными глазами. – Умоляю тебя, приезжай скорее!

– Ни минуты не задержусь. Все время буду наведываться к Николаю Васильевичу, о Николке не беспокойся, Лиза!

– Что? – Смотрит, не отрываясь. Сколько ночей не спала. Глаза воспаленные, нос заострился.

– Ненаглядная моя. Береги себя.

– И ты себя. Дай я тебя перекрещу. Прощай.

– Телеграфируй сразу же, слышишь?

– Костя!

– Не плачь, не плачь, ну что ты, дурочка моя маленькая? Я же приеду!

Поезд шел медленно, часто останавливался. Мысли путались. Она поправляла под головой скатывающийся вещмешок, крепко зажмуривалась.

В день Лидиных похорон шел крупный веселый снег. Опускался на открытое Лидино лицо и не таял. Вот ужас-то.

– Николай Васильевич, гроб пора закрывать. Вы слышите, Николай Васильевич!

Отмахивается. Стоит, без шапки, седой, взъерошенный, прижимает к себе Николку.

– Прощайся с мамой, Николка! Не бойся!

* * *

А я как скажу маме? Нашей маме? Как произнесу?

* * *

В подвале их бывшего дома на бывшей Большой Дворянской было холодно. Сидели на отцовской, аккуратно застеленной постели: Лиза, мама, Саша. Няня за столом. Мама тихо плакала.

– Лиза, иди поешь, – негромко позвала няня, – тощая стала, не приведи бог!

Ест с жадностью. Няня рассказывает:

– Муся себе жениха завела. Большевик. Из гимназии выгнали, шлялся тут. Ну и прибился к этим. Девку жалко. Ушастый, страшный. Чего в нем нашла?

В субботу втроем пошли в баню: Муся, Лиза и Таня Бабанина, губернаторская дочка. Родители, слава богу, успели умереть накануне семнадцатого, Таня в анкетах на вопрос о происхождении писала: «отец – дворник».

Разделись. Сели на лавку.

– Сидим в чем мать родила, смотрим друг на друга и смеемся. Ну страшны, ну худы! Обстрижены, как дьячки. Без слез не взглянешь!

– Так что вы смеялись-то?

– Да молодые были! Молодые были, Аня, вот и смеялись! Я говорю: «Муська, помнишь, как мы в Большой ходили? Я с Лидкиной песцовой муфтой была? Конфеты помнишь, которые швейцар отобрал?»

– Какие конфеты?

– Сидим мы на галерке в тринадцатом году и видим: входят в правую ложу дама с кавалером. Красавцы! Она в боа белом, вся в бриллиантах. Он перед ней коробку конфет – хлоп! На красный бархат! Раскрыл. Огромная коробка. Шоколад. Она взяла одну конфетку, взяла вторую, послушали пол-акта, зевнули и ушли. Коробка осталась. Я Муське говорю: «Антракт будет – мы возьмем». Антракт. Мы в ложу в эту, пустую. Только свет зажгли. Муська – на корточки, чтобы ее не увидели, и тянет руку к коробке. И тут сзади бас, как у Шаляпина: «Э-э, нет, барышня, это мне». Швейцар! Муська от стыда так на корточках и осталась! А ананас у Елисеевского? Еще лучше!

– Какой ананас?

– На спор. Мы с Муськой поспорили, что она из Елисеевского ананас вынесет. Просто так, из хулиганства. А там приказчиков видимо-невидимо! Особо не вынесешь! Ждем час, ждем другой, пока приказчик отвернется, а тот как назло: «Чем могу служить, барышни?» Глаз с нас не сводит.

– Ну, вынесла?

– Вынесла. Она ему, я думаю, надоела просто, он и отвернулся. Муська ананас в муфту и на улицу! Стоим, хохочем, чуть не описались! Пришли домой, разрезали, а он – кислей лимона! Несъедобный!