Но победительно установившая в Божьем мире свои порядки невидимая сволочь из мимо-картины не хочет ждать климатических, то есть предназначенных свыше, перемен. Простые люди тяготят её своим избыточным количеством, главное же, тем, что хотят жить, есть, пить, размножаться, пользоваться благами цивилизации, которых на всех уже давно не хватает. Поэтому из мимо-мира в стоп-мир, как в колонию бактерий, запущено невидимое соревнование программ исчезновения людей. Собственно, приговорённый мир потому и существует в нынешнем своём, относительно не зверском виде, что пока не определена программа-победительница. А как только она определится, судьба мамонтов покажется стоп-людям завидной и счастливой.

Господь, продолжил гибридную – библейско-марксистско-атеистическую – мысль Объёмов, вынужденно терпит такое отношение сильных мира сего к возлюбленным малым сим, а потом революционно перезагружает бытие, как зависший компьютер, смывает зарвавшийся мимо-мир вместе с телевизионно-отупевшим стоп-миром к чертям собачьим. Объёмов так и не пришёл к окончательному выводу насчёт этих чертей. Или у собак какие-то специальные (не такие, допустим, как у кошек или свиней) черти. Или же эти черти – в образе собак, быть может, даже в образе «людей с пёсьими головами». Но как тогда быть со святым Христофором, бережно перенёсшим лунной ночью ребёнка-Спасителя через реку? Этот уважаемый святой почему-то тоже изображался на иконах с пёсьей головой. А как, интересно, разговаривал святой Христофор, неуместно задумался Объёмов. Неужели… лаял?

Смытая Господом к непонятным чертям картина мира каким-то подлым образом довольно быстро (хотя в СССР социалистический пейзаж с заводскими трубами, колосящимися полями и счастливыми пионерами продержался семьдесят с лишним лет) восстанавливается, причём непременно в ещё более грубом и отвратительном виде. Собственно, это и было, по мнению Объёмова, историей, точнее качелями, на которых качалась туда-сюда человеческая цивилизация. Бог хотел одного, люди – другого, в результате получалось что-то третье, что не нравилось ни Богу, ни людям. Жизнь Объёмова была горше жизни малых сих, потому что ему было известно, что остановить качели, спрыгнуть с них невозможно. После божественной – революционной, военной, климатической, да хоть метеоритной – перезагрузки всё возвращается на круги своя, все надежды на лучшее слизывает дьяволов язык. И ещё Объёмову было непонятно, почему он, Объёмов, с его рентгеновским видением вещей, приписан к удобряющему мимо-картину навозу малых сих? Приписан к расходному материалу, а не к тем, кто его расходует? За что такая несправедливость?

Ему вспомнилось одно графоманское произведение, читанное в далёкие редакционно-журнальные годы. Непуганый автор из глухой провинции осмелился вынести на суд читателей альтернативный, как принято сейчас говорить, образ ада. Казалось бы, тема, как могучие чугунные ворота, раз и навсегда отворена и затворена великим Данте, а вот поди ж ты… Самым непереносимым наказанием для грешника, к каковым новоявленный исследователь справедливо причислял подавляющую часть отошедших в мир иной людей, было угодить в круг, где новоприбывший (Объёмов запомнил формулировку, как если бы она была выбита на мраморе или отлита, как выразился важный государственный человек, в граните) «…всё понимал, видел, чувствовал, а изменить ничего не мог».

В пустой гостинице было непривычно – до звона в ушах – тихо. Никакие живые звуки не просачивались сквозь стены. Только за дверью в коридоре потрескивала, видимо готовясь перегореть, лампа дневного света.