Он расхохотался, припомнив, как волок на спине уже тогда увесистую Марго, а следом победно шествовал Андрюша с ее модными сапогами, полными винного спирта.

– А я был здоровым парнишкой, верно? – не без удовольствия заметил он. – Постой, а как же ты домой в тот день добралась?

– Ты что, не помнишь, балда?! В твоих допотопных винницких говнодавах! Сапоги-то были безнадежно испорчены…


Наконец она поднялась и пошлепала к двери.

– Поднимись завтракать вовремя. Посмотришь заключительный акт драмы – изгнание прохвоста Адама из предположительного рая.

– Нет уж, обойдетесь без меня.

Он действительно задержался внизу, собираясь в дорогу. Изгнанник из рая тоже, видимо, отсиживался где-то в комнате.

Зато сверху – столовая находилась как раз над «школой» – ясно доносились утренние голоса матери и дочери.

– Катарина, каков Яша в постели? – командным и одновременно скорбным голосом вопрошала Марго.

– …ничего особенного, – после паузы неохотно отвечала дочь.

– Катарина! – гневно обрывала ее мать. – Когда мама спрашивает тебя, каков Яша в постели, надо отвечать ясно и четко: им-по-тент!

Потом Леня, науськанный и проинструктированный женой, торжественно вошел в комнату, где скрывался потрясенный и раздавленный Яша, и сказал:

– Мы, к сожалению, не можем оставить вас у себя. Вы уедете или вам снять гостиницу?

– Я уеду, – с излишней поспешностью выдавил Яша.

Последней сцены Захар, само собой, видеть не мог, она была живописно пересказана за завтраком, когда, переждав все изгнания, он поднялся в рай из своей преисподней.

Далее он стал свидетелем нескольких телефонных разговоров, типичных для Марго: она посылала Леню брать трубку и при этом дирижировала беседой: стояла рядом и бешено жестикулировала.

Затем Леня уехал на работу, а Кордовин вынес чемодан и свертки, уложил багажник.

Марго провожала его в прихожей: уже умытая, причесанная и даже втиснутая в какой-то вельветовый домашний костюм.

– Так как же называется местечко, – грозно спросила Марго, наставив на Захара палец, – где осадков за день выпадает больше, чем за год в Питере?

И тот привычно гаркнул:

– Чирапунджа!

Славная баланда нашей юности, школьные зарубки…

* * *

…Он приканчивал третий стакан вина.

Город под ним остывал; внизу, в его глубоких извилистых морщинах, тлеющими углями забытого костра зажигались фонари. В ущельях улиц они отбрасывали красноватый отсвет на неровные стены кирпичной кладки. С наступлением тьмы эти потаенные угольки занимались все ярче, словно кто-то невидимый раздувал их в очаге, не жалея сил. И по мере того как меркло, давясь глухою тьмой, небо, слева все пронзительней и победоносней – единственный! – разгорался от мощной подсветки кафедральный собор, чтобы затем вздыбиться, вознестись сверкающим, арочным, угловато-каменным драконом и всю ночь плыть над городом белым призраком под белой звездой.


Эта запекшаяся вечность, где когда-то оживленно и полнокровно существовали три великие религии, замерла, умолкла, обездвижела, осиротела… Дух одной из них витал неслышно над Худерией, по ночам оплакивая давно исчезнувшие тени… Дух второй, изначально рожденной любить, закостенел и облачился в помпезные ризы, выхолостив сам себя настолько, что неоткуда ждать даже капли семени той самой первородной любви. Дух же третьей извратился и остервенел, изрыгая угрозу и рассылая посланников смерти во все пределы мира…

Он смотрел на недобро оживающий глубинными огнями город, на тлеющий потаенным жаром костер, который – если раздуть его – мог заняться с исподу внезапным пламенем, каким занимался на полотнах Эль Греко – ни на кого и ни на что не похожего мастера. Вот что тот принес сюда с Востока, из своей Византии.