– Ну, я рад, я рад… – торопливо проговорил эксперт международного класса, допивая коньяк. – Теперь уж отпустите меня, голубчик, Владимир Игоревич, а то самолет улетит. У меня рейс через три часа!

Толстяк охнул, приобнял его за плечи и повел к дверям. В коридоре тот остановился и, прежде чем подхватить чемодан, проговорил, подавая руку:

– А я все по Маяковскому: левой, левой, левой!

– «Золотой ус», помните: «Золотой ус» на ночь, и обернуть теплым!

Горячо поручкались лево-правой. Видно было, что толстяк готов был его обнять от всей души. Нет, вот эти родственные восторги, пожалуй, излишни. Теперь последнее. Сыграем-ка Рассеянного с улицы Бассейной

Он с озабоченным видом устремился к двери.

– Захар Миронович!!! – завопил толстяк, схватившись за виски. – Боже ж ты мой!!! А гонорар-то, гонорар?!

Оба хлопнули себя по лбу и расхохотались. Толстяк рысью кинулся к пиджаку, обвисшему на стуле, запутался в карманах лево-правых… наконец вытянул конверт и вручил Кордовину. Тот, не заглядывая внутрь и не считая, опустил его в карман.

– Ну-у, молодцы-и… – приговаривал Владимир Игоревич, ахая и крутя головой, – оба молодцы!

И когда эксперт уже взялся за ручку двери, Владимир Игоревич тронул его за плечо и проникновенно выдохнул:

– Ну, гляньте же, гляньте в последний раз – ведь хорош, а? Хорош?!

Кордовин обернулся.

Пейзаж Фалька стоял на диване и в дымно-утреннем мареве из распахнутой на балкон двери мерцал всеми своими драгоценными зелеными, серовато-желтыми, серебристыми… Венера, рожденная из пены морской! Моря, впрочем, Мертвого… Так что ж: мертворожденная Венера?

– Не хорош, – с нажимом проговорил он, – а ве-ли-ко-ле-пен!


Уложив чемодан в багажник, он снял пиджак и потянул галстук с потной шеи. Ну и климат! Начало апреля, в Европе всюду проливные дожди, а тут круглый год – парная.

Стащил с руки и брезгливо бросил на заднее сиденье осточертевшую ему шерстяную перчатку. Вот и ладушки… И не забыть выпить по дороге кофе у бедуинов. Нигде в мире – ни в Италии, ни в Греции, ни в Турции – он не пил такого кофе с кардамоном, как на местном пляже, в захудалой, на скорую руку склепанной стекляшке.

Поехали, благословясь… Боже, как эта соль слепит под солнцем. Могучий ровный кобальт, если взяться. А Фальк… что ж, Фальк – хорош… Еще бы не хорош – ведь вышел он из-под его собственной, Захара Кордовина, руки. Вот этой самой, артритной.


Если не считать перенесенного в третьем классе гонконгского гриппа, он никогда ничем не болел.


Иорданские горы, библейские горы Моава пребывали в туманной розовой дымке.

Хотелось протереть несуществующие очки или пальцем соскрести пленку с этой сиреневатой гряды, как с переводных картинок его детства. Их покупал в отделе игрушек винницкого универмага, что на Каличах, дядя Сёма («ребенок должен трудиться неважно что!»), и это было занятие на целый вечер.

В глубокую суповую тарелку наливалась теплая вода. Мутная, как целлулоидная, картинка (дом за забором, дерево, птичка на крыше – чистый Фальк!) – прилежно вырезалась ножницами из общего листа и погружалась в воду: набирала… Затем ее отряхивали от капель, быстро переносили на чистый сухой лист альбома, быстро и ровненько лепили «спиною вверх», чтобы взялась покрепче… Ну и, наконец, в дело вступали подушечки двух пальцев – указательного и среднего, они и сейчас самые чувствительные и самые рабочие. Тихохонько, легчайшим круговым движением пальцы приступали к разрыхлению верхнего слоя бумаги… Надо было пробиться к картинке, проникнуть к спящей красавице сквозь тугую мутную пелену, скатывая осторожно, почти не дыша, катышки мокрой бумаги… И вот в сердцевине вдруг обнажался чистого стального цвета хвост истребителя!