Литовский ветер рвал листву с ветвей печальной березы на заброшенном православном кладбище. Запахи свежей выпечки неслись из приоткрытых дверей – в пристрое молельного дома на улице Перкасу просвирня готовила хлеб… Чайки рассыпа́ли крикливую тоску над солнечным гарусом балтийских волн. Белые пески раздвигались пристанью прянично-баркового Любека, с купеческой думой о выгоде повернутого парадом изразцовых фасадов к гостевой стороне. Мелькали забавные фигурки моста Пуппенбрюкке – провожатые до ворот крепости Хольстентор. Между башнями-близнецами над въездной аркой блистал девиз свободного города: «Concordia domi – foris pax»[4]

Призрачное эхо извлекало из ниоткуда чуть хрипловатый от волнения голос: «…я выхожу в высокую дверь туда, где светло…». Остылая кровь Хаима тонким ручьем стекала в аморфное вещество памяти. Мария с невероятной отчетливостью чувствовала, как трудно, ветвь за ветвью отдираются вросшие в ее живую плоть вены мужа, и, внезапно очнувшись от ощущения, что лежит головой на родной груди, в слепой надежде проводила рукой по постели. Наваждение гасло с немыслимым, всегда по-новому чудовищным открытием – его больше нет.

Запрокинув голову, она падала на подушку, снова надолго замирая в полузабытьи, и оказывалась на берегу полярного залива, где кобальтовый вечер как две капли воды похож на кобальтовое утро. Здесь, в шеренге убогих юрт, с горьким сарказмом названной аллеей Свободы, обитали подобия людей с кофейными тенями вокруг глаз, независимо от пола и возраста уравненные во внешности и жребии. Еле передвигая ноги в обменянных на обручальное кольцо пимах, Мария замыкала шествие бредущих с работы «рохлядей», как называл переселенцев хозяин участка.

За порогом последней лачуги ее окутывало душное тепло с запахом тухлого рыбьего жира и того тлетворного, невыразимого словами смрада, которым несет от сгущенной человеческой нищеты. Мария утомленно извещала: «Хаима больше нет».

Бывшие соседи смотрели с вопросительным недоверием. Юозас, напуганный в детстве собакой, отвечал необычно длинно для привыкшего к немногословию заики: «Он не мо-ог уме-ме-мереть, за-завтра мы идем в мо-оре. Туга-арин велел под-подгото-овиться, подош-швы ва-валенок хорош-шенько пропи-питать смо-олой».

Мария спохватывалась, рассудок поправлял небрежную оплошность сна: Тугарин с милиционером Васей давно «вылечили» речевой дефект паренька, подвесив его вниз головой на Змееве столбе и напустив на него собак.

«Ты, наверное, ошиблась», – без запинок говорил Юозас в новой редакции недреманного сознания.

Витауте первой постигала правду. Взметывалась тощая косица, – девочка с плачем прижималась к матери. Нервная Гедре, прежде чем неистово разрыдаться, сверкала страдающими глазами и быстро, злобно бранилась на литовском. Во всех бедах, в гибели Хаима она привычно винила советскую власть, правительство, коменданта, змея-заведующего – кого придется…

Маленькому Алоису, пережившему всех своих сверстников на рыбацком участке, хорошо было известно, что такое смерть. Подпрыгивая на руках плачущей Нийоле, малыш понятливо кивал одуванчиковой головой: «Каим усол туда, где много нельмы[5]».

Выйдя из бреда, Мария пожелала, чтобы люди, ближе которых для нее и мужа не было никого на диком Мысе Тугарина, сумели выстоять в беспросветных шахтерских забоях.

А грешная и святая пани Ядвига осталась в грезах. Она не сказала ни слова, но Мария чувствовала горючую боль ее сострадания.

Скоро в горьких снах рядом с покойной соседкой смутно, словно в цинготном тумане, начал проступать силуэт Хаима.