– Мариечка, ты плачешь?!

– Нет, нет…

– Расскажи о северном сиянии!

О, безжалостный ребенок!..

– Северное… сияние… очень красивое. Горючее. Сначала кажется, что в небе загораются свечи. Потом ветра носятся с ними, играют, играют, пока какой-нибудь неосторожный ветер не подожжет небо.

…На улице стоял мертвецкий холод, но Хаим позвал, и все вышли, накинув на себя, что нашлось впотьмах. Нийоле вынесла даже маленького Алоиса, закутанного в верблюжье одеяло. Небо полыхало разноцветным костром. Жестокая природа ледяного взморья, переживая редкие сентиментальные минуты, выжимала из себя краски и то ли плакала, то ли веселилась – отчаянно и обреченно. Пожар раскинул по поднебесью радужные переливы – щедрые, яркие, и отступила слепота авитаминоза и цинги… Сволочи-цинги.

Пестрые столбы танцевали над дорогой и как будто на ней самой. А по дороге, в окружении пляшущих огней, тащился домой после нелегких трудов бригадир труповозов Кимантайтис. Старик, должно быть, переживал, что выболтал обитателям последней юрты на аллее Свободы большой секрет. По наущению милиционера Васи он выбивал у покойников золотые коронки…

– Мария, у меня от твоих слез горит в груди, и в носу стало горько!

Память с азартом кладоискателя перебирала обрывки прошлого, торопилась воссоздать слова и детали минувшего быта, подробности дум и движений, словно исподволь подводила, готовила к чему-то… К чему?

…Собачья упряжка бежала по огромной тундре вспять к маленькому кочевью, будто тот, кто управлял людскими судьбами, нашел на запыленных полках забытую бобину и зачем-то решил прокрутить назад кинопленку с сюжетом изломанной жизни.

От ослепительной белизны снега ломило в глазницах. Наметенные пургой сугробы успели слежаться, и ноги ступили на твердый наст. Откинулся меховой полог, лицо опахнуло теплом, замешанным на запахах человеческого жилья и аромате свежесваренного мяса. Копченые оленьи окорока в опоясках золотистого жира свисали с перекладины под отверстием для отвода дыма. В голове клубились, наслаивались друг на друга больные сумерки. Над теменем лязгнули ножницы, отделяя тугую косицу живой боли… Старуха с древесным лицом, закрыв глаза, пела древнюю шаманскую песнь. Звала, выманивала наружу угнездившуюся в сердце беду…

Не в силах освободиться от напора гибельной памяти, от себя самой, Мария вдыхала воздух времени, истекшего в вечность, и чувствовала, как неотвратимо погружается в темные воды, в давно ожидающую ее хищную хлябь.

…И рухнула в глубине запретного сна установленная кем-то плотина. Кровью из вскрытого горла хлынул горячий ручей. Поток заструился навстречу коварному сну, к пошевеленному лиху, где на смертном краю застыла толпа темноволосых обнаженных людей, предназначенных к жертве во имя чистоты арийской крови. Автоматные очереди расстреляли их многоголосый вопль. Падали, падали прерванные жизни, исчезая в обрыве немоты и забвенья. Облако жирной копоти окутало забрызганное кровью дерево. Кровь памяти раненого сердца Марии стекала в безумную черную пропасть.

– Мариечка, проснись! Не кричи так страшно, я тут, с тобой!

…И виноватая в побеге кровь остановилась, дрогнула… побежала назад, суетливо втягивая в обратный ручей рассыпанные, как шарики ртути, алые капли.

Взволнованное детское дыхание коснулось лица. Изочка тормошила мать, целуя ее и плача, спасая от кошмарных видений.

Мария обняла дочь, привлекла к себе растерянного Сэмэнчика.

– Детки, детки мои! Я вас напугала?

– Ты кричала, как будто уснула и увидела во сне что-то плохое…

Это сон? Чей он, сводящий с ума?..