В процессе обучения мы узнали, что состоим из оборонительных сооружений, щитов и доспехов, подобны городам, чье архитектурное разнообразие ограничивается стенами, башнями да укреплениями, – этакое государство бункеров.
Все тесты, опросы и обследования мы опробовали друг на друге, и после третьего курса я была уже в состоянии назвать то, что меня беспокоило, – мне как будто открылось собственное сокровенное имя, используемое лишь для обряда инициации.
Я недолго занималась тем, чему меня обучили. В одной из поездок, застряв без гроша в большом городе и устроившись в гостиницу горничной, начала писать книгу. Это была повесть, которую хорошо читать в дороге, в поезде, – я словно бы писала ее для самой себя. Книга-тартинка – целиком умещается во рту, не приходится откусывать.
Мне удавалось хорошенько сосредоточиться и сконцентрироваться, на некоторое время обратившись в гигантское ухо, что прислушивается к шорохам, эху и шелесту; к далеким голосам, доносящимся откуда-то из-за стены.
Но я так и не стала настоящей писательницей или, лучше сказать, писателем – мужской род придает этому слову весомость. Жизнь вечно ускользала от меня. Я обнаруживала только ее следы, жалкие личиночные шкурки. Стоило мне засечь ее координаты, как она меняла местоположение. Я находила лишь знаки, вроде надписи на дереве в парке: «Здесь был я». На листе бумаги жизнь оборачивалась незаконченными историями, сновидческими новеллами, туманными сюжетами, зависала на горизонте вверх ногами или в поперечном сечении, не позволяя охватить целое.
Каждый, кто когда-либо пытался написать роман, знает, сколь мучителен этот труд – хуже занятия просто не придумаешь. Ты обречен на постоянное заточение внутри себя, в одиночной камере. Это контролируемый психоз, паранойя и мания, приспособленные к полезному делу, а потому лишенные перьев, турнюров и венецианских масок, по которым их можно было бы опознать, – скорее уж нацепившие фартук мясника и резиновые сапоги, с тесаком в руках. С такой писательской перспективы, как из подвала, видны разве что ноги прохожих, слышен стук каблуков. Порой кто-нибудь остановится, наклонится и заглянет внутрь, тогда есть шанс увидеть человеческое лицо и даже обменяться с незнакомцем парой фраз. Однако на самом деле разум занят игрой, которую ведет сам с собой в поспешно сооруженном паноптикуме, расставляет фигурки на эфемерной сцене: автор и герой, повествовательница и читательница, та, что описывает, и та, что описана; ноги, туфли, каблуки и лица случайных прохожих рано или поздно становятся частью этой игры.
Я не жалею, что выбрала это специфическое занятие, – профессия психолога не для меня. Я не умела истолковывать, выкликать из тьмы разума семейные фотографии. Чужие исповеди… Нередко – признаюсь с грустью – они навевали на меня скуку. По правде говоря, зачастую мне хотелось поменяться с пациентом ролями и рассказать о себе. Я с трудом удерживалась, чтобы внезапно не схватить его за рукав и не прервать на полуслове: «Да что вы! А у меня совершенно иное ощущение! А мне вот что приснилось! Послушайте…» Или: «Да что вы можете знать о бессоннице! Это, по-вашему, паническая атака? Вы, наверное, шутите. Вот я недавно такое пережила…»
Я не умела слушать. Выходила за рамки, совершала переносы[4]. Не доверяла статистике и апробированным теориям. На мой вкус, тезис «одна личность – один человек» отдает минимализмом. У меня была склонность затуманивать бесспорное, подвергать сомнению веские доказательства – привычка, извращенная йога для мозга, изысканная роскошь внутреннего движения. Подозрительное разглядывание всякой точки зрения, смакование ее и, наконец, предсказуемое открытие: ни одно суждение не есть истина, любое – фальшивка, подделка. Мне не хотелось обзаводиться твердыми взглядами: ненужный балласт. В спорах я становилась то на одну сторону, то на другую – и знаю, что собеседникам это не нравилось. Я замечала происходящее в моей голове странное явление: чем больше находилось аргументов «за», тем больше возникало всевозможных «против», и чем сильнее я прикипала душой к первым, тем сильнее влекли меня вторые.