Рядом с ним стоял другой человек, без шляпы.
Ростом этот второй был ниже первого ровно на высоту шляпы, это когда у первого она держалась на голове. Стоял он ровно, не сгибаясь – не разгибаясь.
Лица у них были похожи. Вернее, очки на лицах. Коричневые, огромные, как будто куплены в одном магазине.
Я тихонько присвистнул и продолжал наблюдать.
Похоже, у этого, что держался ровно, болели зубы. К щеке его прирос какой-то бабий идиотский платок в маринованный зелёный горошек да ещё сверху перевязанный узелком. Как заячьи уши.
Стояли эти двое тоже как-то не по-людски, а друг к другу спиной. Они как бы не замечали один другого, как бы старались всем показать, что знать друг друга не знают и совсем друг другу не интересны.
Такая вот загадочная картинка.
Поначалу картинка была немой. Только глухо стукала шляпа, звякали об асфальт очки да с задержкой в четверть секунды до подворотни, откуда я наблюдал, долетало гулкое эхо.
Но что-то было ещё – какое-то бормотанье, чей-то голос, невнятный и шепелявый, скрывающийся за бубном очков и глухим барабаном шляпы. Чей только?
Я навёл на резкость глаза и увидел, как у первого шевелятся губы. Голос был определённо Лодыгина. Говорил он как бы в пространство, как бы беседовал сам с собой, а второй, стоящий к нему спиной, как бы его не слушал.
Не слушал-то он не слушал, только ухо его дёргалось, как укушенное, когда у первого шевелились губы. Потом проходило время, и первый, наговорившись, давал губам отдохнуть.
Тогда начинал другой. И всё менялось местами. Второй шевелил губами, а первый как бы его не слушал.
Сцена была удивительная. Эти двое стояли, пока не думая расходиться. Ветер трепал их пальто, ёжик на голове бесшляпого волновался, словно пряди Медузы, а в несчастную шляпу первого, когда она падала на асфальт, наметало палой листвы из садика на углу с переулком.
Тогда первый хватал свою шляпу и, словно библейский сеятель, расшвыривал их оттуда по сторонам.
Надо было что-то решать. Улица уже оживала, и ясно было, что долго этим двоим не выстоять.
– Господи, ну я-то в чём виновата! – сказала мама, Суламифь Соломоновна. – Снова валяешь дурака?
– Я репетирую, – сказал Женька и смычком уколол струну.
– Врёт, – сказал попугай с нагловатой попугайской улыбкой.
– Вижу я, как ты репетируешь. Это ж подумать – всё для него, себя ради него не жалею, а что взамен? Чёрная неблагодарность! «Я репетирую». Если б Ойстрах так репетировал, кем бы он стал? Ойстрахом? Водопроводчиком он бы стал. Тебе абсолютно не важно, что говорит мать. Меня ты не слушаешь. Но если я для тебя ничто, то хотя бы ради памяти твоего покойного дедушки не сиди сложа руки. Работай.
– Я не сижу. Я репетирую.
– Ну хорошо, ладно. Это хорошо, что ты трудишься. Ты ещё маленький и многого в жизни не понимаешь. И может так получиться, что, когда поймёшь, будет поздно. Так вот, чтобы не было поздно, ты должен меня во всём слушаться. Я твоя мать и плохого тебе не желаю. Как ты этого не понимаешь!
Глаза её стали влажными и коричневыми от заботы и от печали.
– Мама…
– Нет, ты не понимаешь. Пойми, у тебя способности. Ты сам не знаешь, что у тебя способности. А я знаю. И я их разовью. Так что, не думай, водопроводчиком у тебя стать не получится. Не для этого я тебя родила. Вот увидишь, я сделаю из тебя Ойстраха.
Нитка с китайским жемчугом дрожала у неё на груди. Мама теребила жемчужины, оживляя их тёплыми подушечками ладоней. Попугай, тревожно нахохлившись, принюхивался к куриным запахам кухни. Петушок на кухне, уже опалённый, уже отпевший лебединую свою песню, томился в тесной кастрюльке в золоте бульонной воды.