Впрочем, хватит. За окном беспросветно, будто уже глубокая ночь, с четырёх пополудни тьма. В газетах одни только кровь, смерть и подлость. Вот и мысли соответственные.
Истинная же моя беда в том, что живу в хорошей зимней даче, в тепле, средства добываю не тяжелою работой, а необременительной и достойной службой, не болен опасно, уважаем даже многими, но – один. И кто ж повинен в том, что один? Да сам, более некому. С сыном почти разошёлся, далеко он, единственный близкий человек, с женой, почитай, два слова скажу в два дня, друзей не сторонюсь, но в душе не ставлю в грош. Всего меня лишил давно поселившийся во мне бес суеты. И только я сам знаю, что нет никакого господина Л-ва, пятидесяти трёх лет, из мещан, служащего начальником департамента в небольшом акционерном банке, а есть бес в моём, то есть господина Л-ва, обличье.
Два дня тому в Большом Московском был устроен обед по поводу присуждения нашей компании медали от Торговой и Промышленной палаты. Почему-то только теперь выбрали момент – ничего не скажешь, подходящий: мало того, что война делается всё страшнее, так ещё и пост. Я всячески показывал свой интерес ко всему, что происходило, – и к глупым тостам, на которые особенный мастер дурак и пошлый остроумец З-ко, и к самой награде, до которой мне дела нет, как и до всего нашего предприятия, да и до финансового дела вообще, и к пьяным под конец вечера крикам, и к прочему веселью. Опять суетился, заигрывал со всеми подряд, угождал словами, которых от меня ждут, – я ведь хороший малый, всем приятный. Бес, бес.
И всё это Рождественским постом. Никто и не вспомнил. Или вспомнили, но, как и я, стеснились обнаружить такую старосветскость, как соблюдение постов. Театры играют, в ресторанах дым коромыслом, устриц блюдами лакеи таскают и шабли рекой льётся. Днём же, особенно по домам, будут гуляки варёную треску вкушать, а то и одну кашку на воде.
В каждом свой бес сидит.
А мне хотелось этого З-ко убить. Самым натуральным образом – взять шандал да в висок. Или, вполне возможно, не З-ко, а самого управляющего, добрейшего и свойского М-ина, всё норовившего медаль ополоснуть в шампанском.
Мерзавцы и дураки.
Но чем я лучше? Очень может быть, что и каждый из них смотрит вокруг с таким же отвращением, и первый предмет этого отвращения – я. Что, несправедливо? Я про себя знаю довольно… Вот разве единственный вопрос: как они-то догадались?
14/XII
10 утра
ВСЁ СНЕГУ НЕТ. А МОРОЗ ЗАВОРАЧИВАЕТ порядочный, погубит озимый хлеб, то-то будет нашим страдальцам за народ дел – примутся спасать голодных газетными статейками и спичами под бургундское на благотворительных балах. Сумели ж они помощь солдатикам превратить в бордель, в мундирный маскарад, когда каждый земгусар глядит Денисом Давыдовым…
Пошёл к утрене, но и четверти часа не выдержал в храме. Как обыкновенно, мысли набежали самые отвратительные, никак их не утихомиришь, кажется, что безобразие моё внутреннее всем видно и молиться достойным людям мешаю. Перекрестился и вышел вон и тут же получил подтверждение своим чувствам: дверью едва не зашиб старуху, дачницу из постоянных, с которой шапочно знаком. Молча поклонился, а она, посмотрев мне в лицо со страхом, как если бы нечистого увидала, поспешно ступила в сторону. И целый выводок прислуги, кухарок и компаньонок, которые всегда её сопровождают в церковь, так же поспешно, теснясь на затоптанной и скользкой паперти, отступил от меня. Что ж такое на мне изображено?
Пора ехать в службу, и даже хочется. Лишь бы из пропахшего табаком, сильно с утра натопленного кабинета, подальше от этого стола, от тетради, от тяжкого недоброго молчания, которое идёт сквозь закрытую дверь спальни, где безвыходно остаётся до моего отъезда жена, от холода пустой столовой, где горничная, глядя на меня с тем же испугом, что старая дачница, подала, когда я вернулся, отвратительно остывший кофейник и вчерашние булки. От себя самого, ненавистного больше, чем пошляк З-ко или добряк М-ин.