Нет, все-таки нехорошо мучить людей, особенно таких молодых, пытаться встроить их в свою дидактическую схему, наверняка не самую эффективную. Дух дышит, где хочет, само собой. Она говорила им о самоопределении, и его это задело, и он, наверное, ходил и думал, вместо того чтобы дрыхнуть в наушниках или мирно курить траву с друзьями на чужой кухне, где стены расписаны кислотными красками от пола до потолка. Иванна знала, как это бывает, когда начинаешь думать о чем-то, что не имеет отношения к жизни здесь и теперь – то есть не о деньгах, не о сексе, не о еде, карьере, больном зубе и протекающей трубе под раковиной. Начинает ныть тело. И чувствуешь тихий внутренний гул и догадываешься, что это кровь шумит и движется. И садишься всегда в одном и том же месте – с нормальной точки зрения в одном из самых неудобных мест, на пол между балконной дверью и письменным cтолом. Но сначала, прежде чем сесть в любимом углу, Иванна переодевалась, снимала махровый халат, надевала старые черные джинсы, шерстяные гетры с черно-красным закарпатским орнаментом и длинный синий свитер. Она смогла бы объяснить, почему так одевается, хотя, безусловно, это было бы странное объяснение: иногда в какой-то момент почти неподвижного сидения в позе, когда голова помещается между согнутыми коленями, ей начинало казаться, что надо встать, одеться, зашнуровать черные кожаные ботинки, надеть куртку с капюшоном, выйти из дому и идти куда-то, где предстоит тяжелая и достаточно пыльная работа. Не потому что хочется, а потому что в этом есть странная, но, безусловно, осознанная необходимость.
Острота длинной мышечной боли и нарастающее гудение во всем теле от полного бессилия перед необходимостью не просто понять, что нужно делать, а сделать это, через несколько часов становятся привычными – привыкают же люди к тяжелым физическим нагрузкам, невесомости, давлению атмосфер… В комнате темнеет, и единственное, что она выносит из этой очередной сессии жесткой сосредоточенности и странной грусти, это понимание того, что есть, по-видимому, две формы существования (а сама ругала студента за одно только упоминание существования). Первая – общеупотребимая, ей, Иванне, не хочется ее квалифицировать, хотя там, конечно, есть много подвидов и модификаций, и вторая, когда стремишься иметь дело только с подлинными вещами, с настоящими, имеющими внутренний смысл.
Постольку-поскольку приходится жить в мире, где главным искусством для нас является имитация, подобное желание вполне осмысленно, но мало кому придет в голову всерьез практиковать такой подход. Именно это желание заставляло ее все время находиться как бы в охотничьей стойке, как гончей, выслеживающей птицу, – в состоянии внутренней упругости и молчаливого терпения.
Студенты постоянно рассматривали ее, как некое существо. Они, наверное, чувствовали в ней какую-то тайную асоциальность – она была безразлична к нормативным житейским сценариям, даже лучшим из них. Она, разумеется, старалась держать окно в другой мир; они, конечно, этого не понимали, но непосредственно (интуитивно) воспринимали ее так, как воспринимали бы говорящую игуану, которая случайно (от сырости) завелась в аудитории, или как если бы Иванна прилетала на лекции на метле и как ни в чем не бывало, пересаживаясь с нее в преподавательское кресло и щелкая замочком черного кожаного портфеля, говорила: «Начнем, пожалуй»…
Самое главное, что они в конце концов слушали ее.
«Лучше бы я эмигрировал в Новую Зеландию, спал бы там в гамаке и пил портер по вечерам…» – вне всякой связи с предыдущими своими мыслями, вообще неожиданно для себя подумал человек, сидящий в глубоком зеленом кресле. Он отражался в стеклянной дверце шкафа напротив, а в каждом стекле его очков отражался, в свою очередь, весь шкаф и часть комнаты – он видел это в отражении. Он сидел и держал в руках телефон, который сообщал ему, что «абонент недоступен». Только она ему может звонить, он ей – нет, она вне зоны связи. И в ее гостинице в этом захолустье не работает стационарный телефон. Сломался.