Его снесли в «боковицу», и у него начался тяжелый бред.

– Николая Сергеича мне… зовите! – выкрикнул он.

– Свято дело, – перепугались молокане. – Благодать в нем заговорила. О блаженном вспомнил…

Привели к нему старого деда, которого по странной случайности звали Николаем сыном Сергеевым. Старец вошел в «боковицу», прижал розовую ладошку к заросшему белым пухом виску.

– Позвал ты меня? – спросил он.

Юрий Тимофеевич мутно глянул на старца:

– Это вы, Потресов?.. Скорее, скорее! Взрывайте пороховые погреба! Они уже лезут на стены…

Молокане тут заплевались, затолкались в дверях и ушли, оставив его одного. Однако вскоре до хутора дошла весть о тяжком разгроме турок под стенами Баязета, и раскольники уже не повезли в город зерно и живность; они словно чуяли, что туркам теперь не до них.

Некрасов пришел в себя, благостно сияющий Савельич встретил его словами:

– А я с поздравкой к тебе. Лихие дела творят земляки. И не хочешь, да сердце радуется… От паши-то отбились твои присягатели, тепереча песни горланят. Слышь-ка? Нет того, чтобы возблагодарить кого духовным согласием, – куды там, про баб да про убивство горло дерут!

2

Г-жа Хвощинская рассказывала нам, как страшно было смотреть на костер, куда курды бросали женщин и детей всякого возраста, которые просили помощи, крича в сторону крепости: «Аман, урус!..»

А. Хан-Агов, 1877 г.

Песни в этот день уже не звучали. Жажда снова напомнила о себе, и стало не до веселья. Тела людей, казалось, высохли под жарким солнцем, которое выпило из них всю влагу. К мучениям тела прибавилось еще и страшное изнеможение – день штурма не обошелся даром.

Люди притихли. На ночь они расползлись по углам, ища спасительной прохлады. Непоеные лошади жалобно ржали у коновязей, стучали копытами в стены. Через узкие софиты, льющие догорающий свет внутрь лазарета, разносились по цитадели мучительные вскрики раненых. Убитым было сейчас легко – они лежали, спокойные и тихие, ничто уже не терзало их. Но плакали где-то дети, и этот плач становился невыносимым…

– Уберите детей! – выкрикнул Пацевич, сбрасывая с себя покрывало. – Кто пустил в крепость детей?

Китаевский прощупал слабое биение пульса на влажном его запястье.

– Успокойтесь, полковник. Детей здесь нет. Вам это кажется…

Пацевич вяло перекинул голову по мокрой от пота подушке, на которой стояло жирное клеймо одиннадцатого походного госпиталя.

– Ы-ых… ы-ы-ых, – тягостно простонал он, – зачем вы обманываете меня, статский советник? Я же слышу детей… Идите к ним, чтобы они ничего не разбили… Нынешние дети так дурно воспитаны!

– Что с ним? – спросил Сивицкий, подходя к ординатору.

– Кажется, он впадает в коматозное состояние. В его положении это опасно.

Сивицкий склонился над раненым, пальцами требовательно встряхнул его за толстый подбородок.

– Господин полковник! – резко приказал врач. – Смотрите сюда… прямо смотрите… Где вы находитесь сейчас?

Пацевич медленно раскрыл глаза, затянутые матовой пленкой, словно у засыпающей курицы.

– Не будем спорить, – ответил он четко, – я же ведь знаю точно: знаки владимирского ордена носятся на красной ленте с черной каймою…

– Готов уже! – сказал Сивицкий и выпустил из пальцев скользкий подбородок.

Трепетное пламя свечей и просто тряпок, намоченных керосином, освещало мрачную обстановку баязетского лазарета. Раненые лежали на полу плотно один к другому. Отовсюду неслись кряхтения, подвывания, жалобы, просьбы и придушенные стоны. Клюгенау, появившись в дверях, долго озирал эту тягостную картину.

– Вы ко мне, барон? – спросил его Сивицкий.