Времени было всего седьмой час утра, однако в Ямской слободе всегда вставали рано, так что ничего удивительного в том, что возле особняка скопилось уже десятка полтора людей. Когда Воловцов через боковую калитку прошел во двор особняка, со стороны улицы к дому подходил крепкого вида околоточный надзиратель с молодым парнем придурковатого вида. Недовольный таким количеством зевак, надзиратель в сопровождении парня вошел в дом и закрыл за собой дверь: нечего, мол, посторонним там делать.

Тетка тоже была здесь. Увидев ее, Иван Федорович подошел ближе и спросил:

– А что стряслось?

Феодора Силантьевна посмотрела на племянника полными слез глазами и ответила:

– Марья Степановна, товарка моя, заживо сгорела.

– Как это – заживо? – удивился Воловцов.

– Как-как, – встряла в разговор женщина с колючими глазами, чуть помладше тетки Ивана Федоровича. – Керосином облилась, вот и сгорела до самых черных угольев.

– Так-таки до самых угольев? – спросил чей-то женский голос.

– Говорят, да…

– Сама, что ли, она облилась? – послышался мужской голос сбоку.

– Может, и сама, – ядовито отозвался другой мужчина. – От такой жизни запросто можно самосожжечься…

– От какой такой? – огрызнулись на него.

– И правда, чем у Кокошиной жизнь была плоха? Комнаты сдавала внаем, ничего не делала, а денежки капали, – громогласно и едва не басом произнесла высокая женщина с усиками в уголках губ. – Чего от такой жизни самосжигаться-то? Всем бы так!

– Вшяко в шисни быфает, – глубокомысленно заметил беззубый сухонький старичок и философски покачал головой: – На то она и шиснь…

– А и верно, – сказала молодка с малым дитем на руках. – От внутренней сумятицы запросто можно руки на себя наложить.

– Оно и видно, как ты вся испереживалась-то, – ехидно заметила женщина с колючими глазами. – Вон, у тя второе дите уже, и все они, поди, неизвестно от кого…

– Как это неизвестно?! – вскричала молодуха. – Все – от мужа мово, законного, венчанного.

– Ага, венчанного, рассказывай… – зло парировала колючеглазая. – А то мы не ведаем, как ты в прошлом годе шашни крутила то с Колькой-пожарным, то с дворником Ефимкой.

– Какой Колька, какой Ефимка! – поперла прямо с дитем на колючеглазую молодка. – Да я щас тебе за слова таковские зенки бесстыжие твои выцарапаю!

– Чево? Это у меня зенки бесстыжие?! Да ты сама стыд весь давно растеряла в мужиковых-то постелях… – Поднявшись на носки, женщина с колючими глазами выкрикнула так, чтобы все слышали: – Курва слободская!

Явно затевалась бабья драка – мероприятие, жалости не знающее и в последствиях непредсказуемое…

– Так ведь грех это, самосжигаться-то! Это ж все равно что повеситься, – услышал Воловцов из другой группы любопытствующих, собравшихся возле особняка Марьи Степановны Кокошиной. – Или утопиться…

– Не-е, это хужее…

– Верно. И страшнее…

– А может, она случайно облилась керосином. И воспламенилась… – задумчиво проговорила молчавшая до того средних лет женщина.

– Да, говорят, лампу заправляла незатушенную и облилась случайно. А огонь на нее и перекинулся. Старая все же была, подслеповатая, растерялась. А может, сомлела от угарного газу. Вот и сгорела заживо…

– Да какая старая, пятьдесят восемь годков всего ей было! – продолжала возмущаться женщина с колючими глазами.

– А кто говорит про лампу? – снова послышался ядовитый мужской голос. – Небось все сплетни бабьи…

– Ничего и не сплетни, – теперь уже полным басом произнесла высокая женщина с усиками. – Это Наташка-поденщица сказала. Видела она лампу эту. И что сталось с Марьей Степановной – тоже своими глазами видела…