Она раздевается – впервые за тридцать три часа. Зеленое платье ее попахивает дымом сигар, пивом и потом. Корсет весь в пятнах от краски лифа, который явно не следует подставлять под дождь. Лифчик попахивает, панталончики все в слизи, выплеснутой упоенным мужчиной. Она сваливает одежду в кучу и голой вступает в ванну. Сначала ее длинные ноги, потом исцарапанные ягодицы и, наконец, грудь, о чьей недоразвитости несущие околесицу свиньи, что подвизаются в пакостных изданиях вроде «Нового лондонского жуира», упомянуть не забывают никогда, – все это опускается в пузырящуюся воду.

За окном все громче звучат гоготки, болтовня и оглушительный лязг, сопровождающие радения возчиков; заснуть будет, пожалуй, трудно – впрочем, ей, скорее всего, удастся впасть в забытье, когда наступит временное затишье, неизменно настающее между приготовленьями лавок к новому дню и появлением покупателей. Сознание ее уже размывается по краям; главное, не задремать в ванне. Теперь Конфетка ощущает такую усталость, что даже не может припомнить, исполнила она свой профилактический ритуал или не исполнила.

Тяжелые пряди волос выпутываются из рассыпающейся прически, падая на мокрую спину, роняя булавки в воду, когда Конфетка оборачивается, чтобы посмотреть, вспомнила она о нем или забыла. Посудина с противозачаточным раствором стоит там, где Конфетка ее оставила, – да, теперь она припоминает, все было проделано заведенным порядком. И слава богу. Не то чтобы Конфетка помнит, как вводила в себя спринцовку, однако вот она – лежит, мокрая (снабженная не тряпкой, как у Каролины, а настоящей морской губкой), рядом с посудиной.

Сколько сотен раз выполняла Конфетка этот обряд? Сколько истрепала губок и ватных тампонов? Сколько раз приготовляла этот ведьмин настой, с рассеянной точностью отмеряя его составляющие? Да, разумеется, в пору Черч-лейн рецепт его был немного иным; теперь Конфетка добавляет к квасцам и цинковому купоросу щепотку sal eratus, питьевой соды. Однако, по существу, это все то же зелье, над коим, налив его в тазик, она почти еженощно приседает на корточки с тех пор, как у нее, шестнадцатилетней, начались месячные.

Из волос вываливается главная булавка, длинные, отпущенные до пояса, они норовят ниспасть в тепловатую воду. Конфетка, дрожа, поднимается и стоит, подбоченясь, над пеной. И наконец-то ей удается извергнуть пустяковый, но причиняющий боль, не вытекший раньше остаток мочи. Желтоватые капли опадают в мыльную пену, выписывая на ее белой поверхности темную несуразицу. Но одни ли писи вытекают сейчас из нее? Не осталось ли там чего-то еще? Временами Конфетка, шагая по улице через целые полчаса после омовения, вдруг ощущает, как на ее белье выплескивается, марая его, поток семени. Что могло быть на уме у Бога, или у Сил Природы, или кто там, предположительно, оберегает Вселенную от распада, когда они столь затруднили внутреннее очищение? Чем, если говорить об общем порядке вещей, так уж драгоценно сотворение еще одного напыщенного человечка, отчего ему дозволено мертвой хваткой вцепляться в твое нутро?

– Да проклянет Господь и Господа, – шепчет она, напрягая и расслабляя тазовые мышцы, – и все немыслимо грязное творение Его.

И словно в ответ на струйку, излитую ею в ванну, замерзшее окно испускает барабанную дробь, за которой следует ласковый натиск дождя, потопляющего гам, создаваемый лошадьми и людьми. Конфетка выступает из ванны, отирается свежим белым полотенцем, а тем временем изморозь потрескивает на стекле, обретая млечный оттенок, смываясь, открывая в светлеющем небе силуэты кровель. Огонь в камине погас, полумертвая от усталости Конфетка, дрожа от холода, натягивает на себя через голову ночную сорочку. Ладно, терпение, проявленное ею с – как его там? с Называйте-Меня-Уильямом – вознаграждено с избытком: столько денег она могла получить, лишь приняв трех мужчин кряду. И не забывайте, алчность ей вовсе не свойственна – она с удовольствием обошлась бы и без финального перепиха.