– Мадам, – сказал однажды Норман, который время от времени наносил визиты, нарушая тем самым устоявшийся уклад жизни. – Вы стали еще более хороши, чем прежде!
– Рада слышать это от вас.
И однажды случилось так, что Норман задержался дольше обычного, а затем визиты его участились, что весьма устраивало Луизу Мадлен.
Что же касается Жанны, то росла она тихим и беспроблемным ребенком, точно понимавшим, что родителям недосуг возиться с нею. Даже во младенчестве она редко капризничала, а плакала и вовсе лишь в исключительных случаях, чем весьма радовала кормилицу – женщину грузную, тяжелую на подъем и уверенную в несправедливости жизни.
Подрастая, Жанна не становилась более красивой или хотя бы миловидной. Она была напрочь лишена той уютной детской пухлости и неизъяснимого очарования, свойственного, казалось бы, всем без исключения детям. Своими повадками и обличьем Жанна-Антуанетта все более походила на Нормана, что вовсе не радовало отца. Впрочем, досужие языки утверждали, будто бы Норман испытывал радость лишь при подсчете прибыли.
Странным было и первое осознанное впечатление Жанны об отце. По юности лет она не уделяла хоть какого-то внимания вопросам законности своего появления на свет, полагая, что тот единственный мужчина, которому дозволено переступать порог их дома, и является кровным ее родителем. О существовании Франсуа, чью фамилию она носила, Жанна-Антуанетта узнает много позже и удивится тому, как вышло, что в ее памяти, где хранилась тысяча замечательных вещей, не нашлось ни одной, которая напомнила бы об этом человеке. А после она решит, что, вероятно, это и к лучшему. Тем паче что Нормана она любила вполне искренно, будучи, пожалуй, единственным человеком, который испытывал это чувство к безжалостному финансисту. И тот, странное дело, отвечал дочери взаимностью.
Жанна запомнила его объятия, крепкие, но бережные. И сухость щеки, к щеке прижатой. Запах пудры и конского волоса, колючесть щетины и холод металла в руке.
– Это экю, – говорил Норман глубоким грудным голосом, позволяя дочери играть с монетой. – А вот луидор…
В его карманах всегда находились деньги, новые, блестящие, будто только-только отчеканенные, и старые, затертые, но все равно интересные. Помимо французских, были здесь и английские, испанские, итальянские, индийские… невообразимое множество монет.
По ним Жанна изучала мир.
Долго она его представляла именно так – монетами в жестких отцовских руках. Монеты пытались убежать, прятались в рукавах, чтобы обнаружиться в ухе Жанны. Или в ее волосах.
– Так вы избалуете девочку, – говорила матушка, которая относилась к этим играм с явным неодобрением. В отличие от отца, тяготевшего к серым и скучным цветам, будто бы выбранным нарочно, чтобы подчеркнуть общую неприметность этого человека, матушка благоволила к тонам ярким и нарядам пышным. Пахло от матушки всегда духами, и аромат их тоже был частью волшебства. В представлении дочери Луиза Мадлен была женщиной невероятной красоты, какой самой Жанне никогда не стать.
Больше всего в жизни Жанне хотелось матушку порадовать, а та, глядя на дочь, лишь вздыхала, повторяя раз за разом:
– Господи, чем тебя прогневило это несчастное дитя, если ты сотворил его настолько некрасивым?
Слыша это, Жанна огорчалась, ведь выходило, что она разочаровывает родителей, которые, вероятно, ждали, что дочь будет их достойна.
И сомнения, зароненные в душу Жанны, с каждым прожитым днем крепли, постепенно перерастая в уверенность, что Жанна – уродливое и недостойное любви создание. Эта уверенность порождала робость, которую Жанне-Антуанетте не удавалось преодолеть, несмотря на все усилия. Дети же, с которыми ей случалось играть, чуяли ее слабость, находя особое удовольствие в том, чтобы раз за разом в играх своих выставлять ее глупой, неумелой, а то и вовсе прогонять. Лишь врожденная сила духа не позволяла Жанне жаловаться или же плакать. Когда возникало подобное желание, Жанна-Антуанетта говорила себе так: