– Как скажете, – послушно согласился он. – Но помните, что я вас предупреждал: это очень дружная семья, – убежденно сказал он в заключение.

Дон Антонио Феррейра развалился в кресле, вытянул ноги, положил их на небольшую банкетку и, продолжая курить, смерил взглядом толстяка и заговорил с ним, точно с ребенком, который сам толком не знает, что лепечет.

– Послушай, Монагас, – начал он. – Перестань переживать за них… или за нее. Это самое лучшее, что с ней может произойти. Какая судьба ей уготована? Сидеть взаперти, пока не выйдет замуж за какого-нибудь каменщика, который наделает ей детишек и будет ее поколачивать? – Он налил себе щедрую порцию коньяка, не выказав ни малейшего намерения угостить собеседника, и, глубоко вдохнув аромат напитка, продолжил: – В той среде, в которой она обитает, никто не сумеет оценить ее по достоинству. – Он, не спеша и смакуя, сделал глоток. – А вот со мной все будет по-другому: я предоставлю ей лучших клиентов. Немногих и самых избранных: людей с положением, способных оценить то, что я им вверяю. Не больше одной или двух услуг в день. Представляешь, сколько может отвалить какой-нибудь Мелькиадес Медина или сам Ганс Майер за то, чтобы провести ночь с такой вот девушкой, если она практически сама невинность. Я буду с нею щедр, можешь мне поверить: положу на ее счет в банке двадцать процентов того, что она заработает. – Он хитро улыбнулся. – Кто знает! Вдруг какой-нибудь чудак ею увлечется, заберет к себе, а там, глядишь, и женится. – Он встал и направился к двери, тем самым ясно давая понять, что собеседнику пора уходить. – Я могу сделать ее богатой, – подытожил он. – А ее семья ни на что другое не способна, кроме как держать ее в черном теле. Я уверен, что когда-нибудь она мне еще спасибо скажет.

Сидя в «кадиллаке», кружившем по незнакомым улицам, утопающим в зелени, Однорукий Монагас с банкнотами в кулаке, который он так и держал в кармане, безуспешно пытался привести мысли в порядок. Неужели все произошедшее не привиделось ему в кошмарном сне и он едет в одном из автомобилей дона Антонио даз Нойтеса, а в кармане у него столько денег, сколько он никогда не видел за свое почти шестидесятилетнее существование?

Две тысячи боливаров!

Две тысячи боливаров, а то, глядишь, еще две за такой пустяк, как что-нибудь написанное девушкой. Она часто, когда он за ней подглядывал, что-то записывала – по-видимому, очень личное – в дешевой тетрадке, которую затем оставляла на полке, и при этом ни ее мать, ни братья даже не пробовали посмотреть.

Почему?

Почему никто из них никогда не стремился прочитать, что она там написала?

Почему он сам, прекрасно зная о существовании тетрадки и испытывая такое влечение к девушке и ко всему, ее касавшемуся, ни разу не воспользовался долгим воскресным отсутствием жильцов, чтобы узнать об Айзе что-то еще из ее записок?

Что за странная сила заставляла его держаться подальше от простой тетрадки в синей обложке, которая лежала у всех на виду, но при этом все словно старались ее не замечать?


«Я не хочу, чтобы они возвращались, но как попросить их о том, чтобы они ушли?»

«Я люблю их, когда они рядом, и в этот момент не чувствую страха, но… что потом?»

«Как умер Дамиан Сентено? Или дон Матиас Кинтеро? Иногда они приходят ко мне и винят меня в своем несчастье, но при этом не объясняют, какое отношение я имею к тому, что они сейчас находятся в таком месте, которое их пугает и где им не по себе…»


Сидя на том самом стуле, на который садилась писать Айза, когда он часами за ней подглядывал, Однорукий Монагас тщетно пытался обнаружить хоть какой-нибудь смысл в рядах бессвязных фраз (почерк оказался мелким и в высшей степени аккуратным), заполнивших почти треть голубой тетради.