Она даже не сразу поняла, что они прибыли и экипаж остановился у знакомого парадного. Краснея и бледнея, теряя почву под ногами и чуть ли не повиснув на твердой, точно камень, уверенной руке Родена, нежная Айседора поднималась по крутой лестнице, не чувствуя ступеней.

И вот они уже в ее салоне, который сегодня кажется ей незнакомым домом. Айседора тяжело дышит, как пробежавшая большое расстояние ездовая лошадь. А может, так и было, может, Пан превратил ее в кобылку и пронесся на ее спине по улицам Парижа? Почему бы и нет? Появился же во Франции Пан и Гелиос со своей колесницей, а она… ее все время называли Афродитой… не случайно все это. Столько говорить о перевоплощении душ, чтобы встретиться вот так…

Наконец она собирается с мыслями, прогоняет наваждение, в доме сам месье Роден, а она дура дурой! Айседора предлагает гостю чего-нибудь выпить, дома оставалась бутылочка шампанского, с прошлых гостей осталась, так почему бы и не… можно сварить кофе. Но нетерпеливый Роден не желает ничего… кроме, разумеется… танца. В порыве страсти он пытается сорвать с Айседоры мешающее ей платье, дабы она могла наконец облачиться в более подходящую Афродите тунику. Девушка выбегает в соседнюю комнату, где сдирает с себя зеленоватую «лягушачью шкурку», после чего протирает подмышки стоящей тут же розовой водой… все-таки жаркий Роден, точно хорошо натопленный камин или целая кузница Гефеста, и, облачившись в тунику, она выходит к мэтру с поднятыми на греческий манер волосами, босоногая Афродита, вот сейчас Пан откупорит бутылку шампанского, ударит волна розовой пены… Ах!

– Пустите же меня, месье Роден, я не могу танцевать, когда меня целуют? Не обнимайте так крепко. Я еще не изложила вам теорию моего нового танца, я…

Крепкие руки Родена мнут ее тело властно, требовательно, как до этого мяли глину, при этом от него валит жар, даже стекла в ателье запотели, душно, тяжело. МАМА! Каким-то невозможным вывертом Айседора выкручивается из объятий своего кумира, и, схватив первое, что попало под руку – старую мамину шаль, накидывает ее себе на плечи, после чего бежит в соседнюю комнату и натягивает поверх всего давешнее платье…

Ничего не понимающий Роден откланивается.

Придя в себя и вволю наплакавшись и напричитавшись, Айседора еще долго бранила себя за то, что не отдалась мастеру. Вот бы воспоминание на всю жизнь осталось! А так… одно сплошное недоразумение! «Как часто я впоследствии жалела, что мои детские заблуждения помешали мне отдать детство самому великому богу Пану, могучему Родену. Безусловно, и Искусство, и вся Жизнь обогатились бы от этого!» – пишет в своих воспоминаниях Айседора Дункан.

Бедная, бедная Айседора. Все чаще в своих одиноких прогулках по Парижу она вспоминала японский театр и черноволосую Офелию – Сада-Якко. Где хорошо знакомая пьеса Шекспира словно выворачивалась наизнанку, какие-то детали укрупнялись, какие-то уменьшались и оттого делались колкими, точно булавки. Афиши говорят, что театр Каваками Отодзиро ездит по Франции с «Ромео и Джульеттой», божественная Сада-Якко, без сомнения, играет Джульетту. Айседора попыталась представить себе японского Ромео, несколько дней назад она ходила на выставку японской миниатюры, устроенную в Лувре, и имела представление, как может выглядеть знатный юноша, но отчего-то вместо красивого японца ей представился черноволосый загорелый цыган. С карими глазами и волосами черными и одновременно золотыми. Да, так, и никак иначе должен выглядеть ее Ромео. Почему ее? Неужели она хочет сыграть Джульетту? А почему нет? Не сыграть, а прожить.