Аввакум в замешательстве прикидывал, кто же тут главный: сидящий или только что вошедший.

– Пошто гостя не встречаешь? – спросил тот, что с незабудками во взоре. – Чай, поп! Редкий человек в нашей берлоге.

Сидевший вскочил было, но тотчас сел и, глядя в пол, сказал, вздыхаючи на каждом слове:

– За что, Афанасий Филиппыч, людей моих в кровь мордуешь?

– Впрок.

– Статочное ли дело людей впрок бить? Иных до смерти задели.

– А это чтоб живые не сумлевались. Ты про гостя-то опять позабыл!

– Я не гость, – сказал Аввакум, – не своей волей на Лену послан, в Якутский острог. Укажите, будьте милостивы, где стать, когда дале ехать?

– Знаю о тебе, – сказал человек с невинными глазами. – Ты – мой.

– Как – твой?

– Испужал? – засмеялся дружески, совсем не страшно. – Меня все тут боятся. Вон гляди – сами с ружьями сидят, а под каждым лужа… Мой ты, протопоп Аввакум! Зря Никону-патриарху досаждал. Ох, зря! Со мной пойдешь.

Аввакум шагнул к столу:

– Да кто ж тут воевода? Куда это мне идти, с кем?

– С Афанасием Филиппычем! – Сидящий за столом в шубу свою чуть не с головою ушел. – Я приехал на смену Афанасию Филиппычу и на тебя, Аввакум, указ привез.

– В Дауры, протопоп, пойдем![28] – сказал голубоглазый. – Не хуже, чай, Якутска.

– Да когда ж?

– Зима минет, реки вскроются… Покуда живи в свое удовольствие. – Пошел к двери, но остановился. – Через протопопа забыл, зачем пришел. А пришел я сказать, чтоб твои люди, воевода, как мои на улицу-то выйдут, – тотчас бы по домам хоронились. Чтоб будто и духу вашего тут нет! Вот уйду с протопопом в Дауры, тогда и властвуйте.

Ушел, дверью не хлопнув, спокойно, улыбнувшись.

– Кто же это? – спросил Аввакум в крайнем изумлении.

– Пашков, – ответили ему. – Афанасий Филиппыч Пашков.

Воеводой в Енисейске был теперь стольник Иван Павлович Акинфов. Сидел он на своем воеводстве затая дыхание, ибо прежний воевода Пашков оставался в городе. Не потому был силен Афанасий Филиппыч, что правил Енисейском пять лет, и не потому, что собирал в поход на Дауры полк и людей у него было не сотня, как у воеводы, а пять сотен. Норов был силою Афанасия Филиппыча. Сомнений не ведал, ни в чем себя и никогда не покорил, ни в каком зле не раскаялся, добро впереди воли и службы не пускал. Коли делалось доброе, так и ладно, да на службе его место не первое, добро оно обхаживает да поглаживает. Службе же всегда недосуг: коли на дороге лес – лес руби, коли изба – вали избу.

Земля кругом на тысячи верст – звериное царство: лес, горы, болота. Люди ликом хуже идолов, живут – как трава растет. Богов из чурок стругают. И потому Афанасий Филиппыч почитал себя для всех этих чужеродных людишек самим Господом. Вслух про то не говорил, но про себя знал, кто он есть и для них, неумытых, да и для своих, тоже ведь дикари дикарями.

Однако и у бури есть дом родной, где она, мрак и погибель, дите желанное и жалеемое.

Перед супругою Феклой Симеоновной Афанасий Филиппыч тишал, ища себе нежности и голубиного покоя. Фекла Симеоновна любила поискать вошек в голове Афанасия Филиппыча, а он, сидя перед нею на низкой скамеечке, расшивал серебряными и золотыми нитями доброй величины пелену, пообещав ее Богу в час редкого для себя угрызения совести и раскаянья. Женская сия работа, кропотливее которой и придумать нельзя, была ему не казнью, а потаенной жемчужной радостью.

Впрочем, Афанасий Филиппыч мог тотчас отложить иглу и пойти глядеть, как отсыпают батогов дюжие его работнички.

Новому воеводе Пашков дыхнуть не давал. Отбирал для своего похода оружие, припасы, вновь прибывших людей, перехватывал почту, опасаясь на себя доноса.