Закончив указ, Алексей Михайлович позвал Дмитрия Башмакова и велел ему разбудить писцов:

– Пусть перепишут тотчас, и утром чтоб указ разослан был. А сам ступай со мной ко всенощной. Да не забудь с собою каламарь, перо да бумагу.

Вестей о победах пока что не было, и Алексею Михайловичу то было нестерпимо. Уж больно памятен прошлый победный год. Сеунщики[22] наперебой о городах взятых горланили.

А тут сам он до Шклова дошел, а воеводы – молчок.

Слушая всенощную, Алексей Михайлович раздумался о Бутурлине.

Боярин Василий Васильевич написал о торжественном приеме в Киеве, о сборах в поход с гетманом Хмельницким ко Львову и замолчал. А между тем до Бутурлина и Хмельницкого явилось срочное и важное дело.

Многие дворяне били челом, а иные, не дожидаясь государевой милости – с войны-то все равно не пустят, – ударились в бега. Не потому, что враг был страшен, а потому, что, пока хозяин с дворней был в ратном полку, крестьяне власти над собой не ведали. Сговаривались целыми деревнями и бежали на Украину, под защиту казачьей вольницы.

Во время чтения входных молитв пред проскомидией[23] Алексей Михайлович глянул на Башмакова и, когда тот приблизился, стал тихонько диктовать письмо воеводе Бутурлину:

– «В нынешнем году с Москвы и со службы от нас, от многих бояр и от всяких чинов людей побежали люди. Сбираются в глухих лесах, а собравшись, хотят ехать к Хмельницкому. К своей братье пишут, будто сулят им черкасы маетности, и многих своих бояр поставили пешими и безоружными. И вы, переговоря с гетманом и перехватав их всех, велите…»

Тут государь стушевался и даже чуть оттолкнул от себя Башмакова:

– После службы допишешь.

Вражда к ближним, испытываемая на Литургии, – тяжкий грех. А у царя вертелось в голове, сколько надо казнить беглецов, чтоб охоту сбить к бегам. Одного – мало. Одной виселицы на Руси и не заметят. Сотню? Полсотни? – самому страха не оберешься…

Государь вздохнул, покрутил сокрушенно головою и принялся творить молитвы, изгоняя из себя ох не Господом навеянные думы.

Глубокой ночью, уже перед тем как лечь в постель, попросил Ртищева позвать Башмакова, а самого Ртищева отправил за квасом, чтоб с глазу на глаз с подьячим осилить престыдное место.

– Что там у тебя записано? – шепотом спросил Башмакова.

– «В нынешнем году…»

– Последнее читай! Последнее.

– «И вы, переговоря с гетманом и перехватав их всех, велите…»

– «…Велите из них человек десять повесить в наших старых городах, в Путивле с товарищи, остальных же, высекши кнутом, пришлите в Москву и заказ крепкий учините, чтоб вперед черкасы их не принимали». А далее напишешь что положено… Ступай.

И спохватился:

– Ha-ко тебе, – взял из ларца три ефимка, один бросил назад. – За то, что и ночью тебе покоя нет.

Башмаков поклонился:

– Такая уж всем нам судьба, государь. Мы не спим – тебе служим. А ты не спишь – Богу служишь.

– Богу, – согласился Алексей Михайлович, а сам смотрел на огонек свечи: десятерых на виселицу…

Они, бедные, не ведают, что им уготовано. Бегут многие, а на виселицу – десятерых. Хорошие, смотришь, люди с жизнью расстанутся… Крестьянам лихо – бегут, дворянам лихо – царю жалуются. Царь – головы долой. Один царь кругом виноват.

Пришел Ртищев, принес квасу. Пить не хотелось, но Алексей Михайлович сделал несколько глотков. Улыбнулся Федору Михайловичу жалостно:

– Поспим, что ли? Свечу гаси.

Лег и затих. А глаз не сомкнул до петухов.

Государь спал, когда над Шкловом встала туча и разразилась сильная, но короткая гроза.

Утром воздух умывал людей бодростью.

Алексей Михайлович проснулся с ясной головой и спокойным сердцем. И тут – сеунч от стольника