Что за чертовщина!
Это уже не смешно. И мне больше не все равно. Вот ведь зараза! Я встаю из-за кухонного стола и с легким головокружением подхожу к буфету, где стоит радиоприемник в своей деревянной обшивке: подходящей одежке для передачи новостей 1952 года. Я склоняюсь к нему и долго смотрю на него. Нет-нет, это самый обычный радиоприемник, а не кассетный магнитофон, чтоб морочить старику голову. Я опираюсь рукой на буфет и пытаюсь перевести мой изможденный дух.
– Что? Что, господин? – спрашивает малец, подходя к буфету. – Погромче сделать? Хочешь новости получше слышать?
– А? Что? Нет-нет, все нормально.
– А я могу сделать погромче, – говорит он и поворачивает черную пластмассовую шишечку на приемнике.
«…которые пройдут седьмого ноября сего года…»
– Откуда у вас это радио? – спрашиваю я.
– Бабушка, где мы брали это радио?
– Приемник-то? Твоя мама его вроде у англичан брала.
– Да, его мама принесла. Он старый-престарый.
– Да. Во всяком случае, новости не совсем новые.
– Что? Новости старые? – как красив этот голосок, где во все, что она говорит, примешаны удивление и радость.
– В каком году ты родился? – спрашивает старик мальчика.
– В каком году? Бабушка, в каком году я родился?
– Одна тыща девятьсот сорок седьмом, – хмуро говорит его сестра, сидящая у кухонного стола позади меня с вязанием. Я разворачиваюсь и плетусь от стола к ней.
– А зачем это тебе? – спрашивает Постреленок.
– Значит, тебе пять лет? – отвечаю я.
– Да! Пять лет. И скоро мне надо будет выучиться читать.
«Отто Ватне». Его же давным-давно продали за рубеж. Сейчас он, небось, плавает по каким-нибудь портомойным озерам Южной Америки с останками правительства Исландии в кубрике. Значит, я перенесся во времени? Даже и не верится! Наверняка я когда-то о таком читал в завиральных книгах, которые накропали всякие грезобородые фаллисты из американских академий наук, – но чтобы… да что тут и думать! Радио-то не врет. Я сдаюсь. И сажусь.
– Давай почитаем! – не унимается он.
Старуха стоит у раковины и постоянно выглядывает в окно, словно капитан, который смотрит с мостика: прилагает усилия, чтоб дом плыл в надежную гавань.
А в доме качка. Мы попали в снегопад. Мне хочется вон.
Где-то в этом белом мире она отыскала уголь и задала его камбузу – плите в углу: черной шведскоязычной зверюге с трубой и четырьмя львиными ножками, – которая дает нам единственное в этой долине тепло, а сама при этом рада, что вернулась к своим обязанностям. Электричество в Хельскую долину не проведено. До сарая с динамо-машинкой тридцать метров, а видимость – всего на шестнадцать сантиметров. Девочка решает рискнуть, но бабушка и слышать об этом не хочет.
– А как же коровы, бабушка? Доить-то надо, – сквозь волосы произносит юная Эйвис.
– Да это, наверно, само собой устаканится, – отвечает бабушка и рассказывает нам о пасторе Гвюдмюнде из Верхней долины: он давным-давно потерял жену и детей, а паства от него отвернулась – и тут он затеял помирать. В последние дни он занимался тем, что – дабы избавить других от хлопот – копал сам для себя могилу на кладбище, и как раз примерял ее на себя, когда его призвал Господь. Когда его нашли, он так и лежал в ней, заледеневший и улыбающийся, и более того: «ширинка расстегнута и весь струмент снаружи: смерзся в ледышку и стоит торчком». (Я как будто слышу свою бабушку Сигрид: она была та еще похабница.) А финал рассказа был таков, что коровы так и простояли в хлеву целые три недели до тех пор, пока на кладбище не пришли люди, и заботилась о них собака. «Собака коров доила».