Голос у него хрипловатый, мяукающий. Он разговаривает как кот, и его дружелюбные глаза говорят, что, кажется, он меня раньше где-то видел. Мне кажется, что и я его где-то видел. Да, он напоминает мне бездомного старика, слонявшегося по рейкьявикским улицам после войны. Да, вот именно. У него было прозвище Десятка. Сайми Десятка.

– Ээ… нет-нет, – отвечаю я.

– На Хроуиной косе никогда не жил?

Фермер с хутора под названием Хроуина коса? Да кто ж его знает, может, я им и был. Я бывал разными людьми, – такое однажды Борхес сказал о Шекспире. Бывал многими – а самим собою меньше всего.

– Нет, я… в общем, писатель.

– Писатель, ну конечно, – такают и дакают они, пытаясь припомнить, какие я написал книги. Но это, конечно, занятие безнадежное, а сам я не смогу им помочь. Моя память как исландское высокогорье: между яркими приметами местности расстояния велики, а у многих гор даже имен нет: они скрыты под ледниками. Но одну из них я вдруг вспомнил: Хердюбрейд. Книжное издательство «Хердюбрейд»[6]. Мужики о нем что-то слышали: в их продутых ветром головах раздается звон каких-то старых-престарых колоколов, – в остальном эта встреча на чердаке приобретает совсем неприятный оборот, – но вот Хроульв подытоживает:

– Сдается мне, этот человек знаменит на всю страну. И пока вся страна его знает, жаловаться не на что, даже если он сам себя перестал узнавать.

Он сидел на кровати своей дочери и ухмылялся: между его передними зубами виднелось целое ущелье, – прямо посреди рыжей бороды. Я его раздражаю. Но вот он встал:

– Но корма много он не требует; этого у него не отнять. Ну, ребята, не пора ли нам пошевеливаться, пока солнце за гору не закатилось!

Они попрощались со мной, словно с младенцем Христом в яслях: «Здрав будь, Господин!» Трое волхвов. А потом они сядут на коней со звездочками, которые укажут им путь к их агнцам. Фермеры, родимые! Самые сообразительные создания в этой стране. И последние из нас, кто еще дает ей какой-никакой повод существовать.

Дары волхвов: нюхательный табак, акулятина, бреннивин.

Я не могу отрицать, что глоток хмельного согревает меня и унимает дрожь. Я попрощался с ними бодрым. И подарил им хорошую погоду. Пожалуйста, ребята, мне не сложно! Но мне было плохо. Мне было паршиво, когда я остался лежать, словно музейный экспонат, словно кость из старого кургана, у которой определили возраст, но не выяснили, какого она роду-племени. Мог я сам, в силу какого-нибудь непонятного стариковского помрачения, сбежать из дома престарелых и проехать пол-Исландии на автобусе? В поисках былого вдохновения или просто чистой свободы, как Толстой? Он сбежал из дому – длиннобородый старец, сбежал от назойливой жены, но она, зараза такая, нагнала его на железнодорожной станции, и что ему после этого оставалось – только умереть! Толстой умер на станции. Что сказать: красиво.

В этой неопределенности кофе – моя единственная надежда. Девчушка приносит мне крепкий отвар. Она больше не заглядывает в мой горшок, а сразу спешит вниз, стесняшка эдакая.

– А ты пьешь кофе? – спрашиваю я.

– Да. Но не так много, – отвечает она.

– А в школу ты не ходишь?

– Хожу.

– А уроки разве не начались?

– Я скоро туда пойду. Когда папа пригонит овец.

– А где эта школа?

– На Болоте.

– Ага. А дотуда далеко?

– Нет, всего пустошь переехать.

– Ach so… А что… а чем ты до этого будешь заниматься?

– Ну, вообще… Доить, и всякое разное.

– Ты ведь писать умеешь?

– Да.

– Ты ведь иногда письма пишешь?

– И… да. Один раз писала.

Говорит она тихо. Мне приходится напрягать слух. Ей-богу, за этими глазами, под этими красивыми изогнутыми бровями и этим юным чистым лбом скрывается слишком многое. Какая-то влага точит ее зрачки как камень. А какие у нее руки сильные! Она доит коров. И ни о чем не спрашивает, и тем более – не переспрашивает. «Ты ведь иногда письма пишешь?» – а в ответ только «да» и «однажды писала» – и больше ничего. О да. В следующий раз мне надо приложить больше старания. Она при первой же возможности радостно уползает прочь. Словно дым от огня. Она заставляет меня чувствовать себя так, словно я – пастор. Пьяный пастор.