Вспоминая теперь Хаксли, я должна признать, что это было отважное семейство. Завзятые святоши из старых обитателей Торки косо посматривали на «этих Хаксли» главным образом потому, что у них было заведено прогуливаться по Стрэнду, коммерческой улице Торки, от двенадцати до часа дня. Впереди, держась за руки, три девочки, а вслед еще две и гувернантка; они жестикулировали, веселились, бегали взад и вперед, хохотали, но, что самое главное, они были без перчаток. Это уже откровенный вызов. Тем не менее, поскольку мистер Хаксли был самым модным доктором в Торки, а миссис Хаксли – то, что называется «хорошего происхождения», девочки были приняты в свете.
Нравы в ту пору отличались некоторым своеобразием, представляя собой, конечно, одну из форм снобизма. Однако излишнее проявление снобизма вызывало всеобщее презрение. Тех, кто слишком часто намекал на свой аристократизм, осуждали и высмеивали. Три фазы обсуждения, следующие друг за другом, я слышала всю жизнь.
Первая:
– Но кто она, дорогая? Из какой семьи? Не из йоркширских ли она Твидлов? Они, конечно, отчаянно нуждаются, но она настоящая Уилмот!
Вторая:
– Да, конечно, они ужасно вульгарны, но страшно богаты! Думаю, люди, поселившиеся в «Лиственницах», имеют деньги, не правда ли? О, надо обязательно навестить их.
И наконец, третья:
– Я все знаю, дорогая, но они так забавны! Конечно, никакого воспитания, и никто не знает, из какой они семьи, но они в самом деле очень забавны.
После этого отступления о нравах возвращаюсь к оркестру.
Интересно, насколько походил на музыку шум, который мы издавали? Наверное, не сильно. И, однако, нам было очень интересно, и наши познания в музыке увеличились. Приближалось и нечто еще более захватывающее – мы готовились к представлению опер Гилберта и Салливана[49].
Еще до того, как мы сблизились, Хаксли уже поставили «Терпение». Теперь они находились в преддверии постановки «Телохранителя» – мероприятия, требовавшего незаурядной отваги. Меня всегда изумляло, что родители нисколько не расхолаживали детей. Миссис Хаксли проявляла великолепную индифферентность, что, надо сказать, искренне восхищало меня, поскольку родители в ту пору отнюдь не отличались равнодушием. Она поддерживала детей во всех начинаниях, помогала, если они нуждались в помощи, а если нет, – предоставляла им полную свободу. Распределили, как положено, роли. Я обладала красивым сильным сопрано, единственным во всей труппе, и, конечно, была на седьмом небе, когда мне поручили роль полковника Ферфакса.
Некоторые трудности возникли с моей мамой, отличавшейся старомодностью воззрений относительно того, какие части ног девушки могут демонстрировать публике. Ноги есть ноги, достаточно деликатная часть тела. Неблагопристойно, считала мама, появляться на сцене в коротких штанах XVI века или еще в чем-то таком. Мне было тогда тринадцать или четырнадцать лет, и мой рост составлял уже метр шестьдесят семь. Увы, никаких признаков пышной груди, о которой я мечтала, живя в Котре, не наблюдалось. Все-таки мне удалось выйти в костюме королевского стражника, хотя вместо панталон на мне были довольно мешковатые брюки. Я утешалась тем, что джентльмены елизаветинских времен сталкивались с еще большими трудностями. Сегодня все это кажется смешным, но тогда к подобным проблемам относились со всей серьезностью. В конце концов из положения вышли так: мама сказала, что, если я переброшу через плечо спинную мантию, все будет прекрасно. Мантию соорудили из куска бирюзового бархата, выуженного из бабушкиных запасов. (Бабушкиными запасами были набиты многочисленные сундуки и ящики, ломившиеся от изумительных тканей, купленных ею за последние двадцать пять лет и благополучно забытых.) Я бы не сказала, что двигаться по сцене в мантии, ниспадающей с одного плеча и перекинутой через другое, да еще так, чтобы в целях благопристойности оставить скрытыми от публики нескромные участки ног, было очень легко.