Мне было страшно, потому что, глядя в небо над Храмом, я вспомнил слова пророка Исайи: «Истлеет все небесное воинство; и небеса свернутся, как свиток книжный; и все воинство их падет, как спадает лист с виноградной лозы и как увядший лист – со смоковницы».

Мне было тревожно и горько. Я понял, что не хочу возвращаться с родителями в Нацерет. Но почему? Как мне дальше жить? Почему священник не сказал ничего существенного? Я искал ответы… Я понимал, что мой отец стар и скоро должен умереть. Да и мой ли это отец? Вряд ли. Кто он для меня? Чужой мертвец… Я заплакал. А мать была холодна и мечтала найти нового мужа. Ее тяготил старик Иосиф. Я любил их, но понимал, что если вернусь домой, это не сделает меня сильнее… Я должен был идти к жизни, прочь, прочь от моих смертных родителей.

В Нацерете жила девочка Ревекка, которая мне нравилась: маленький пухлый рот и глаза, наполненные темным огнем. Она была очаровательна и упряма, и какая-то особенная сладость таилась в этом ее упрямстве – его хотелось тихо и настойчиво сломить. В ней, в ее стройном смуглом теле, было заключено горячее и хрупкое дыхание бытия. Она была похожа на горный тюльпан. Или на анемон. А в моем отце жизнь дотлевала… А матери не было дела до меня.

Но и Ревекка не стоит того, чтобы погружаться в прошлое. Я не хотел возвращаться домой.

«Может быть, отправиться в Афины, чтобы продолжать учиться?» – думал я. Никандрос к тому времени уже научил меня всему, что знал сам, в том числе эллинскому языку и латыни, азам риторики и философии, а еще – определять путь и делать небольшие прогнозы событий по звездам. Я даже читал с ним римских поэтов, разбирая каждую строку: Вергилия, Катулла, и они нравились мне больше, чем Книга Премудрости Бен-Сиры или описание мрачных подвигов Юдифи – кровожадной девственницы, отрезавшей голову доверчивому Олоферну[3]. Помню, как меня взволновали впервые прочитанные строки Эмпедокла Акрагантского: «Радуйтесь – бог среди вас! Из смертного стал я бессмертным». Я держал в руках свиток, и казалось, Бог стоял за моей спиной, вызванный этим стихом из бездны.

Рожденный на кладбище, я лежал на конюшне и думал: кто я? Неужели я создан только для того, чтобы в этом удивительном мире заменить собой ночующую лошадь? Глаза слипались. Я свернулся на соломе, как зверь. Ночи на исходе месяца нисана[4] еще холодны… «Родители говорят, что мы царского рода, – размышлял я, – но царем чего могу быть я?»

Звуки Иерусалима не доносились туда из-за высоких стен, но на территории Храма был слышен рев жертвенных животных в загонах. Они чувствовали, что им конец.

Меня кормили, я выполнял мелкую работу. Иногда хотел поговорить с кем-то из священников, но они отмахивались от меня, как от слепня. Было обидно. А может, они боялись сказать правду и это нежелание сообщить мне правду являлось актом милосердия по отношению ко мне?

Родители нашли меня через три дня.

Поскольку я должен был прийти из Храма в дом Феодосия, они решили, что я потерялся где-то в Иерусалиме, и в поисках сына бродили по узким улицам и площадям, расспрашивая людей, заглядывали в темные подвалы, дворы и лавки торговцев, пока не догадались вернуться на территорию Храма. Впрочем, там, среди тысяч паломников, они тоже обнаружили меня не сразу.

Мать злилась и ругала меня. Когда она была в таком состоянии, рядом с ней кисло молоко и спотыкались лошади. Ее большие выпуклые глаза выражали упрямое непонимание, смешанное с горчайшей обидой на судьбу. Она поблагодарила одного из левитов за то, что они приютили меня. Ей пришлось дать ему три драхмы, и она не раз еще мне это припомнила, потому что мы были бедны.