ОЛАДА

Ну давай, братва, обогреемся «жириком» напоследок.

ВОРОНЦОФФ

Однако без стаканов? Как вы это себе представляете, господа?

ГОРЕЛИК

Слабаем горниста. Каждому по три полных глотка. Только не жилить. (Внимательно смотрит, как выпивают его враги, потом сам выпивает и крякает.)

Теперь пропой нам, жизни соловей,
То, что ты пел в сиреневом пролете,
Ведь «Жириновский» в нашей голове
Все посильней, чем мистика у Гете!

Жалко, закусона нет.

ОЛАДА

Обижаешь. (Вынимает из кармана закуску.) Креветочки. (Жует и смотрит, как компаньоны жуют, вытирает креветкой глаз.) Эх, ребята!

ГОРЕЛИК

Давайте кончать! В нашем споре мы на троих не сообразим! К барьеру, граф!

ВОРОНЦОФФ

(встает к барьеру). Я понимаю, Слава, что налицо здесь явная несправедливость по отношению к тебе. В отличие от твоих врагов или, лучше сказать, соперников, тебе предстоит двойная дуэль, но… пойми, мы с Ником – это одно целое, мы не переживем друг друга, потому для каждого из нас это тоже двойная дуэль.

ОЛАДА

А для меня, может быть, тройная.

ГОРЕЛИК

И для меня, наверное, тройная.

ВОРОНЦОФФ

Признаюсь, и для меня тоже тройная.

ОЛАДА

Три смерти перед каждым из нас. Не слишком ли много, братва? Страшна, однако, не боль, не агония, а то, что мы все там безвозвратно потеряемся.

ГОРЕЛИК (с раздражением). Где это там? Откуда ты знаешь, что мы там потеряемся?

ОЛАДА

Да ведь гигантские же расстояния, миллионы и миллионы световых лет, мириады и мириады звезд…

ГОРЕЛИК

(с нарастающим раздражением). Там нет никаких расстояний, никаких мириад, никаких звезд и никаких лет.

ОЛАДА

Что же, значит, там и нас быть не может?

ГОРЕЛИК

Во всяком случае, там нет нашего воображения, оно исчезает с последним вдохом, равно как и наши слух и зрение отмирают мгновенно со смертью глаз и ушей. Идя на дуэль, черт возьми, надо все-таки представлять себе не жизнь, а не-жизнь, согласен? Отвлекись от видов бытия, подумай о видах не-бытия, то есть об отсутствии видов. Подумай напоследок, потому что потом уже не подумаешь, если я не промажу. Разумно звучит «я мыслю, значит, я существую», но лучше на всякий случай попрощаться с разумом, равно как и со своей драгоценной индивидуальностью, которая станет частью непознаваемого. Итак: «Я не существую, значит, я не мыслю». Если уж что-то от нас и останется, то, может быть, лишь какие-то мимолетности и пронзительности вроде жалости к бродячей собаке, или восторга от запаха травы, или странного щемящего вдохновения, что я испытывал в детстве, когда слышал, как дед поет с еврейским акцентом «И девушка наша в солдатской шинели горящей Каховкой идет»; иными словами, наши личности превратятся в пучки подобных мимолетностей и пронзительностей. И то дай Бог! Вот если бы мы сейчас вдруг отказались от дуэли, но не из-за страха за свои сути, а из-за пронзительной невыносимой жалости друг к другу, быть может, эта жалость бы и осталась от нас навеки. Но мы не откажемся, я первый не откажусь, потому что ревность во мне сильнее жалости, потому что я дерусь за свою девушку, то есть за свою бренную жизнь. И потому от этой дуэли ничего не останется, кроме разлагающегося трупа. Или двух трупов. Или трех трупов.

ВОРОНЦОФФ

(накачивается яростью). Откуда ты это все знаешь, нувориш? Что будет, чего не будет, что останется, чего не останется? В каком марксизме ты это прочел? Приезжают всезнайки, отученные от Бога, и начинают нам лекции читать на краю могилы. И девушка это не ваша проходит в шинели, а наша, наша! Пусть вы превратили ее в проститутку, но она наша! Стреляй!

Два выстрела звучат одновременно. Воронцофф падает. Горелик, пошатнувшись, остается на ногах. К барьеру прыгает Олада.