Окунался – точное слово. Только окунешься, говорили мне на пляже родители, боясь простуды. А плавать не будешь. Не буду так не буду, окунуться тоже счастье. Опасаясь, что мой ослабленный организм сдастся первой же инфекции, Гейгер меня из автомобиля не выпускал. Изредка останавливался и разрешал опустить окно. Я нажимал на дверную кнопку, окно же с едва слышным гудением скользило вниз. Залюбуешься…
Так мы постояли перед Эрмитажем, Медным всадником и Исаакиевским собором. Никаких существенных перемен в сравнении с моим временем я не обнаружил. Ну, может быть, асфальт вместо брусчатки. Электрические столбы какие-то другие, не деревянные. Были на Васильевском острове – там тоже в целом порядок. Поехали на Петроградскую сторону.
На углу Большого и Зверинской остановились (припарковались, прокаркал Гейгер). Вышли из автомобиля. Там, где раньше был книжный магазин “Жизнь”, сейчас что-то некнижное. Что-то скорее гастрономическое. И дом по противоположной стороне Большого был этажа на два поменьше. Я это хорошо помню, потому что часто смотрел на него из окна, и вся его жизнь была передо мной как на ладони. Надстроили, значит.
К этому дому мы и направились. Тремя пальцами Гейгер нажал на кнопки возле ручки, и дверь открылась. Стали не торопясь подниматься. Лестница в плевках и окурках: плевки обычные, а окурков я таких не видел. Совершенно они необычного вида. У одной из дверей Гейгер звякнул ключами.
– Это квартира моих друзей, – сказал он почему-то шепотом. – Из нее отличный вид на ваш дом.
Мы вошли. Всё необычно – полы, мебель, лампы. То есть всё узнаваемо, и понятно, для чего что предназначено, а вместе с тем – удивительно. Окна смотрят на две стороны – на Большой проспект и во двор. Гейгер подвел меня к тому окну, что выходит на Большой. Я про себя удивился: зима в городе, а рамы не двойные, особенные какие-то, тонкие. При этом в квартире тепло.
Глядя на окна в бывшем моем доме, я вспоминал, как мы с Анастасией их утепляли. Острием ножа заталкивали в щели рам вату, а поверху заклеивали полосками бумаги. Клейстер варили. У меня потом от запаха клейстера всегда настроение поднималось. Вспоминалось чувство осеннего уюта. На улице ветер, холод, а у нас будет тепло. Принимая от Анастасии намазанную полоску, почувствовал щекою завиток ее волос. Поцеловал ее пальцы – отдернула руку. Сумасшедший, они же в клейстере… Слизнула клейстер с моих губ.
Гейгер вытащил из портфеля бинокль и дал мне. Ага, точно, вот мы с ней стоим, теперь всё стало видно. Она намазывает и подает, я клею. Тщательно разглаживаю каждую полоску по раме. Бумага мокрая, скользкая, под ней комки. Иногда полоска беззвучно рвется, и я аккуратно соединяю оборванные концы. Прижимаю их, не разглаживая. Филигранная работа. Это то, что должно было спасти нас зимой, но не спасло. Тепло из квартиры всё равно ушло.
Это мое вы и Анастасия кажутся мне сейчас чем-то избыточным, даже забавным. Но тогда они были для меня чуть ли не порукой ее, Анастасии, неприкосновенности. До некоторой степени – символом моей аскезы, чем-то вроде рясы, в которой иноку, наверное, проще сопротивляться искушениям. Или, наоборот, сложнее.
Чувственное начало в наших отношениях, безусловно, присутствовало, но это была особого рода чувственность. Она не шла дальше взгляда, интонации, случайного прикосновения, и это придавало ей невероятную остроту. Лежа ночью в постели, я вспоминал наши дневные беседы. Ее и свои слова. Жесты. Толковал их и перетолковывал.
На заколоченной двери, у которой стояла моя кровать, даже в темноте мерцали загнутые гвозди. Я водил по ним пальцем. Думал о том, что по ту сторону двери находится ее кровать. Иногда слышал приглушенный скрип. Мы спали как бы в одной кровати, разделенной перегородкой. Пока, думалось, разделенной.