Госпиталь был таким же каскадом модулей и палаток, как и в Баграме. В санитарном приёмнике наша пятёрка была, словно привидения.

Дубка приняли медсёстры сразу, как только заметили его ранения. Нас обходили стороной, просачивались между, отодвигали, но никто так и не спросил – какого лешего вы сюда припёрлись?

– Мальчики, вы вроде целые. Давайте потом за прививками, – сказала нам одна из медсестёр, несущая по две стойки капельниц в руках.

– Мы кровь сдать, сестрёнка, – сказал Гусько.

– Ох, крови у нас хватает, – тяжело вздохнула она.

– Тогда нам можно уходить? – спросил Гнётов, но медсестра резко замотала головой.

– Так, вы кровь сдавать? – подбежал к нам врач, спешно надевавший на себя халат.

– Конечно. Нам сказали, что у вас её может быть недостаточно, – ответил ему Гусько.

– Обычно хватает, то есть много раненых сегодня, – объяснила медсестра и заспешила в коридор, ведущий к палатам.

Нас провели по коридору, где стоял весьма специфический запах йода и обгоревшей кожи. В палатах на койках кричали раненые, требовавшие обезболивающее. Из процедурных выходили забинтованные пациенты, удерживаясь на ногах только при поддержке медсестёр.

Мимо нас медбраты протолкали каталку. На ней лежал голый и худой афганец. Его плоть была истыкана окровавленными ватными затычками, похожими на тампоны. Сам парень уже был белого цвета, и жизнь из него уходила с каждой секундой.

Наконец, нам предоставили помещение и медсестру, которая занялась приёмом крови. В условиях дефицита мест для раненых, мы оказались в одной процедурной с раненым техником из афганской армии.

Марк уже отошёл от своей глухоты и спокойно мог разговаривать.

– Не по себе мне, – сказал Барсов, кивая в сторону афганского военного.

Местный военнослужащий получил сильные ожоги сегодня. Его лицо будто кипело, пузырилось и отекало липкой чёрной смолой. И сквозь этот набор страшных ран, смотрели выпученные от боли глаза.

– Эй вы, лётчики? – медленно спросил афганец на дари.

Все переглянулись, а потом уставились на меня. Мол, только я упражняюсь в иностранных языках и могу его понять.

– Да, советские лётчики, – с сильным акцентом ответил я.

– Я тоже. В Су-22 сидел, когда взрыв произошёл. Запомните, это был не обстрел, а диверсия, – сказал афганец, еле-еле собираясь с силами, чтобы произнести очередное слово.

– Ты бы лежал спокойно, – сказал я.

– Чего он говорит? – спросил Гусько, но мне нужно было стараться не упустить, что говорил афганец.

– Мой самолёт взорвался не от снаряда, – сказал он, еле подбирая слова. – Есть… кхиана, – произнёс афганец.

С последним словом, в процедурную зашли медсёстры и укатили пациента. А я стал вспоминать, что означает крайнее слово.

– Так чего он сказал? – никак не успокаивался Гусько.

– Говорит, что диверсия произошла на аэродроме, – сказал я, продолжая вспоминать значение слова «кхиана».

– Вот он нам вселенную открыл, – усмехнулся Барсов, ковыряясь в ухе.

– Вопрос в том, как так вышло, что они знали, куда бить. Возможно, они не сильно хотели разбомбить базу, – предположил я.

– И, тем не менее, это у них получилось, – сказал Гнетов.

– Да, но ведь во всём этом шуме и гаме, вы не заметили, куда прилетели несколько снарядов, причём кучно? – подметил я.

Возникло общее молчание. Неужели, все настолько слепы?

– Ну, до склада с вооружением ни один снаряд не долетел. Наши самолёты, почему-то, тоже не повредили. Су-25 не в счёт. Топливо разлилось только из пробитых цистерн, – рассуждал Гнетов.

– А я знаю! – воскликнул Барсов.

– И куда? – удивлённо, спросил я.