Лошадь ступила в лужу, и раздался тихий плеск. Маленькая серенькая лошадка, косматая и лохматая, в шлее и седелке, привязанная к борту телеги, насторожилась и тихо заржала, словно предупреждая своих.

– Qui vive? – раздался несмелый оклик.

– Mais soyez tranquilles. Si vous ne voyez pas – Beutenant d’Abbrez…[46]

Снова наступила полная тишина. Только Какурин волнуется.

«Ну, служи таким сумасшедшим господам, – думает он. – Ведь сидят же другие дома! Одного его понесла нелегкая путаться в неприятельских кошах!» – «Так не ездил бы, – говорит внутри его чей-то голос». – «Эка, сказал тоже, не ездил бы!.. Так я его, Пидру Микулича, и покину одного, ну, сохрани Бог, случится что! Кто тогда вызволять-то станет! Нет, стали служить вместе, так уж и будем А каторга – служба! Хуже собачьей. Мокни, да дрогни, да трясись так всю ночь. Вчера не спали, сегодня не спим, да и завтра не будем спать – это верно. Да вот без отца-то, без матери, без никого – сейчас и храбрости больше, жизни, значит, не жаль!»

Все видел, все высмотрел Коньков и, довольный, возвращался назад, к бивуаку за рекой Калочей. Будет чем утешить старика, будет чем порадовать.

– А его бедного обидел черт одноглазый. – Нелестное прозвище относилось к Кутузову. – Мы ли не страдали, мы ли не терпели, полагая за них свою душу, – нет, все мало! Хотели, видно, и победы нести на наших плечах, а самим награды получать. Бедный атаман пять дней лихорадкой промучился, и теперь только и жив, что горчичной настойкой.

Нежная жалость наполняет сердце Конькова. Петр Николаевич не злой человек, хотя много он народу перерубил да перепортил. Это не беда! На то ведь война, а так он что же? Он всех любит, добрый он.

Так думалось хорунжему Конькову, когда мелкой рысью подъезжал он к своему бивуаку. Вот и Калоча, вот роща, а здесь и стан казачий.

– Где атаман?

– А вон они, под дубочком, в палатке.

Коньков слез с лошади, отдал ее вестовому и вошел в палатку. Платов сидел один, в своем беличьем синем халате и задумчиво смотрел на разложенную карту. В палатке было холодно и сыро, полотно намокло и нагнулось, свечка тускло горела. И жалкий вид был у постаревшего, за несколько дней болезни осунувшегося донского атамана.

С тех пор как Платов впал в немилость, а это началось с семнадцатого августа, с момента приезда Кутузова в Царево Займище, полковники стали группироваться вокруг генерала Иловайского и генерала Орлова, вероятных кандидатов на атаманское место, и Платов стал одинок. Даже адъютант его Лазарев, ординарцы и те стали как будто невнимательнее и в свободное время куда-то исчезали. Один только Коньков оставался неизменным собеседником атамана. Он еще больше полюбил Матвея Ивановича в этот начальный период немилости; ему было жаль старика, и он все готов был сделать, чтобы только утешить его.

– Что, дорогой, скажешь? Где пропадал эту ночь? – ласково обратился к нему Платов.

– Был на позиции неприятеля, ваше высокопревосходительство.

– Как? – переспросил атаман, думая, что он не расслышал.

Коньков подробно рассказал про поездку: Калоча проходима вброд. На левом фланге у неприятеля всего один эскадрон. Обозы без прикрытия, стоят в беспорядке, а не вагенбургом. Нападение возможно и удобно.

Платов внимательно слушает, смотрит, как тонкие пальцы ординарца водят по карте, и улыбка удовольствия покрывает его лицо.

– Ну, спасибо, дружок, большое спасибо! Таков ординарец, я вам скажу, и должен быть. Ты многого достоин, да наградить-то тебя не имею я власти! Спасибо, что не покинул меня, не так, как другие, – с горечью добавил Платов.