– Здесь похоронен, – твердо, но как-то грубовато и хрипливо проговорил Шумский, – похоронен муж Авдотьи Лукьяновны и, стало быть, мой отец.

Священник, дьячок и причетник, все трое зараз, как по команде, вытаращили глаза. Двое разинули рты, а третий, напротив, сжал губы, но зато еще сильнее пучил свои маленькие глазки. За несколько секунд молчания в уме священника, вероятно, мелькнуло, скользнуло что-то: воспоминание или соображение! Или слышанные им тайно, под страхом ответственности, пересуды и россказни грузинские. Священник вдруг слегка изменился в лице, и оно изобразило лишь один неподдельный, отчаянный испуг.

– Я уж на вас, Михаил Андреевич… Я на вас полагаюсь… Господа Бога ради!.. У меня шестеро деток…

И священник не мог договорить, так как голос его дрожал и рвался.

– Что вы? – холодно спросил Шумский.

– Я на вас, Михаил Андреевич, полагаюсь. Если что… – Защитите. Я не виноват. Я не знал. Вы приказали… Я и пошел служить. Я же ничего не знал. Так я графу и доложу, а вы не дайте в обиду! Не губите деток, семью…

И священник все нагибался ниже и ниже. Казалось, еще мгновение – и он бросится в ноги.

– Чего же вы сдуру перепугались? – произнес Шумский еще холоднее и еще глуше.

Ему вдруг почудилось что-то оскорбительное в этом страхе попа, ставившее его самого в глупое положение.

– Сами изволите ведать, я ни при чем. Вы прислали явиться панихиду служить. Я же ничего не знал и – вот Господь Бог – и не знаю.

Шумский вдруг усмехнулся своей злой и ядовитой улыбкой и вымолвил:

– Нет, батюшка, кабы вы ничего не знали, так вы бы теперь и не перепугались, вы все знаете и все знали! Вы, стало быть, знали еще тогда, когда я сам, родной сын этого похороненного здесь, ничего не знал. И не вы одни, все знали. Один я не знал.

– Помилосердуйте! – всхлипнул священник, поняв слова по-своему. – Вы приказали, я не смел ослушаться.

– Успокойтесь, – небрежно, но желчно вырвалось у Шумского. – Вы свое дело делали: позвали вас для панихиды, вы и служили.

Шумский тронул за руку Авдотью и умышленно выговорил:

– Пойдем, матушка.

Когда они были за церковной оградой, Авдотья все еще с красным заплаканным лицом закачала головой и произнесла с отчаянием:

– Что ты творишь, Миша? Что ты творишь? Себя ты порешил загубить, но за что же ты других, безвинных, губишь? Ведь суток не пройдет, граф может и батюшку и всех кладбищенских во прах обратить. А это человек сердечный, добрый, все его уважают, и семейный. Ты эдак и младенцев безвинных перегубишь. Ты дразнишься, а все Грузино, гляди, ныне же кровью обольется… Они твою вину на рабах сорвут.

Шумский вздохнул и ничего не ответил.

Глава VIII

Едва только Шумский вернулся в дом, как к нему явился человек и доложил, что граф просит его к себе. Молодой человек, не ожидавший, что придется тотчас же идти к Аракчееву со своим роковым объяснением, слегка смутился, но тотчас же оправился и взбесился на самого себя.

– Струсил! – иронически выговорил он шепотом и, двинувшись через дом по направлению к кабинету Аракчеева, он чувствовал в себе лишь одно сильное озлобление. Сначала это была злоба на самого себя за то, что он унизился, почувствовав страх и смущение, а затем уже явилось злобное раздражение на всех и на все окружающее… от графа и до трусливого кладбищенского попа, поставившего его в нелепое положение.

«Подарю я тебя весточкой, дуболом», – подумал Шумский, переступая порог кабинета графа.

Аракчеев сидел за письменным столом, на котором кипами лежали бумаги, но перед ним не было ни одной, а лежало развернутое Евангелие.