Я разложил еду на две тарелки: одну для Каренцы, вторую для Филиппо. Дядя набросился на свою порцию, облизывая пальцы и что-то восторженно бурча. Каренца надкусила одну мортаделлу и нахмурилась.

– Что с ними не так? – потребовал я ответа.

– С едой ничего, она превосходна. Но ты ведешь себя как чокнутый. Я боюсь за твой разум. Сначала ты моришь себя голодом, а потом скачешь в пляске святого Витта по всей моей кухне.

Я пожал плечами – я еще не закончил.

– Черт подери!.. Что за хрень ты теперь собираешься делать?! – возмутилась Каренца, когда я начал посыпать стол мукой.

– Равиоли, – ответил я.

Каренца горько вздохнула и перекрестилась.

Я месил тесто сколько мог. Меня успокаивали движения туда-сюда над столом – так, чтобы мышцы заболели и начали уставать. Затем я одолжил у Каренцы скалку и начал раскатывать кремовый упругий лист. Каренца наблюдала за мной, бесясь все больше. Наконец она встала, отряхнула платье и протопала к столу.

– Что теперь, чокнутый? Прекрати! Сукин сын!.. Вот!

Она выхватила из моих рук скалку, оттолкнула меня пышным бедром и начала сама раскатывать тесто – нежно и методично. Руки Каренцы были одним из моих самых ранних воспоминаний. Они всегда оказывались рядом – подержать, покормить, отшлепать и утешить. Большие, почти как у меня, от пара и воды ее руки стали красными, отекшими и заскорузлыми. Подушечка большого пальца левой руки превратилась в большую подушку, затвердевшую после долгих лет резки овощей. В пальцах у Каренцы завелся ревматизм, суставы распухли, и все же она раскатывала тесто так, будто разглаживала брачное ложе.

– Мягко. Не надо безумия.

– Безумия? Тебе легко говорить! – возмутился я.

– Чокнутый!

Она продолжала катать: вперед, назад. Вся тяжесть, весь дурной нрав и любовь, которые составляли Каренцу, словно парили над столом с легкостью воробьиных крылышек. Я стоял рядом и слышал, как она тихо вздыхает от усилий.

– Вот. Готово. Чем ты собираешься набивать свои равиоли, чокнутый? Собственными мозгами?

– Я думал взять сыра, грудки каплуна, кусочек телячьего вымени…

– Изюм?

– Нет.

– Хорошо. В томачелли он мне не понравился.

Она уперлась красными кулаками в бедра и прищурилась, разглядывая меня. Когда Каренца вот так смотрела, ты чувствовал себя то младенцем Иисусом, то чем-то висящим в холодной кладовке – в зависимости от ее настроения. Но прямо сейчас взгляд был теплым.

– Твоя мать, упокой Господи ее душу, тоже так делала, – наконец сообщила она.

– Что, равиоли делала? Конечно.

– Нет-нет. Готовила как безумная, когда случалось что-нибудь огорчительное. Она приходила сюда и – ух! – все время под ногами путалась. И не ела ничего, только тебе подавала – и отцу твоему, неблагодарному чудищу. – Каренца многозначительно шмыгнула носом. Она была предана моему отцу, потому что преданность была для нее важнее собственной кожи, но так же искренне она любила мою мать. – А он всегда хотел только полусырого мяса, да побольше, – продолжала она. – А твоя бедная мама все подавала заливное да жареную тыкву, пироги, самые распрекрасные соусы…

– Их ел я, – заметил Филиппо.

– Да, но потом-то ты уехал на восток, нет?

До Прато от нас не было и пятнадцати миль, но Каренца никогда не отходила от города так далеко, чтобы потерять из виду его стены.

– Я не знал этого про маму, – удивился я. – Она так часто бывала несчастлива?

– Некоторые думают, что жизнь – это поле, усыпанное персиковыми лепестками, – сказала Каренца. – А другие видят все как есть: что мы проходим всякое испытание, какое нам посылает Господь, только чтобы прийти к следующему.