На следующий день Кобу, действительно, повезли в больницу, а я поехал на поезд, отправлявшийся в Берлин.
В Берлине я узнал: Кобе успешно сделали операцию, и Ильич послал его отдыхать на Кавказ. Я написал ему, попросил проведать в Тифлисе мою мать. Она тяжело болела.
Вернувшись в Москву летом следующего, 1922 года, я понял: величайший переворот начался. Ленин ввел новый пост – Генеральный секретарь партии.
На этот пост он провел Кобу.
Еще одна революция – тайная
Я говорил тогда со многими, но никто из наших партийных бонз не понял, что значит этот пост… Все решили, что это должность для скучного трудяги, который согласится заниматься пугающе возраставшим партийным делопроизводством, бюрократической бумажной канителью. И потому все в партии были уверены, что Генсеком назначат моего старого знакомца Молотова. Он был секретарем ЦК. На заседаниях Политбюро всегда сидел рядом с Ильичем – оформлял решения, писал бесчисленные директивы, короче, на нем держался весь бюрократический поток. Ильич ценил его работоспособность и фантастическую усидчивость. И нежно называл его «каменной жопой». Молотов всегда знал свое место. Во время заседаний Политбюро Ленин писал ему записочки, если надо было выступить против кого-то. И под насмешливым взглядом Троцкого, сидевшего наискосок от Ильича, Молотов выступал и, не стесняясь, повторял слова из записочек. Говорил дурно, заикался, и Троцкий, смеясь, обращался к Ильичу:
– У вас опять нашлась затычка в виде Молотова?
Короче, когда Ильич предложил Генеральным секретарем Кобу, ожидали, что Молотов возмутится. Ибо это была его епархия. Но тот с готовностью уступил этот пост Кобе, как когда-то уступил ему место редактора. Он умел безропотно подчиняться сильнейшему. Молотов остался просто секретарем ЦК при Генеральном секретаре ЦК Кобе.
Вернувшись в Москву, я узнал, что мать моя умерла, но Коба успел повидать ее перед смертью. Я позвонил ему, и мы договорились встретиться.
– Приходи к полуночи. Товарищ Сталин теперь работает до утра. Проклятая должность. Нет времени поговорить с другом…
Стояла летняя жара. Раскаленный город покинули все вожди. Зиновьев, Бухарин отправились в Ессентуки, Троцкий безвыездно жил на подмосковной даче, Ильич плохо себя чувствовал и переехал в Горки. На «хозяйстве» в Москве осталась только рабочая лошадка – Генеральный секретарь Коба.
Было за полночь, когда я пришел к нему на Воздвиженку, где помещался тогда секретариат ЦК. Ночью жара немного спала, огромные окна в кабинете Кобы были открыты, и легкий ветерок более или менее спасал от духоты. Кабинет тонул в полутьме, горели только три настольные лампы под стеклянными зелеными абажурами. За столом у стены восседал Коба. Он был в рубашке, на стуле висел его френч.
К столу, поставленному буквой «Т», был придвинут длинный стол для заседаний. За столом сидели еще два участника этого ночного бдения…
Один из них – мой старый знакомец Молотов. Несмотря на невозможную духоту, он был в пиджаке, поблескивал старомодным пенсне. Другого человека, совсем молодого, я не знал. Он явно рабски подражал Кобе. В таком же френче, с такими же усами, редкие волосы зачесаны назад, как у Кобы, – сквозь них сверкала лысина. Это был бывший сапожник из еврейского местечка – Лазарь Каганович. Местечко называлось Кабаны. Я запомнил это, ибо просматривалось что-то кабанье в его грузном большом теле, крупном лице, толстом носе. И главное, как потом выяснилось, – в безоглядном умении идти напролом по приказу моего друга.
Я подошел к столу Кобы. Он поднялся и обнял меня. Мы помолчали…