В ноябре 1924-го ему пришлось снова сменить квартиру – уже третий его переезд после пансиона Святой Женевьевы. На сей раз пристанищем стала мрачная комнатушка в небольшой дешевой гостинице на бульваре д'Орнано, за Монмартром. Он теперь лишился уголка, куда бы мог пригласить своих друзей, как это бывало раньше, когда Антуан жил в апартаментах Приу на Бют-де-Шамон, а дополнительное бремя, состоявшее в необходимости оплачивать комнату, почти совсем надломило его. Его роман, который он твердо считал уже наполовину законченным еще предыдущим летом, теперь свидетельствовал, что автор увяз в болоте из-за отсутствия вдохновения. Чтобы компенсировать чувство собственного несоответствия, он снизошел до поучений своего друга Марка Сабрана (который был с ним на Вилла-Сен-Жан и затем в лицее Боссюэ, везде годом младше), как следует писать, или, скорее, как не следует писать и думать. «Я заметил недавно, – сообщил он матери, – что, когда люди говорят или пишут, они сразу же совсем бросают думать и уходят в искусственные умозрительные рассуждения. Они используют слова подобно счетной машине, которая, как предполагается, изрыгает правду. Это идиотизм. Необходимо не учиться рассуждать, а прекратить рассуждать. Не нужно погрязать во множестве слов, чтобы понять что-нибудь, иначе слова все исказят».

Здесь больше чем намек на Бергсона, в этой апологии интуиции, но это не просто случайное представление, почерпнутое в школе, – в этих словах находило отклик нечто глубокое в нем самом. «Я не перевариваю тех людей, кто пишет ради развлечения, кто борется за эффекты, – писал он домой. – Необходимо иметь что сказать». Но в этом-то и состояла проблема. Запертый в своей «клетке», он чувствовал, что ему не о чем говорить. Он хотел писать, но он еще и не жил. Он становился все более и более нетерпимым к изящному лепету салонных бесед и переносил свое состояние на окружающих его девушек и юношей. «Я надеюсь встретить некую молодую девушку, симпатичную и интеллектуальную, полную обаяния и веселую, не слишком строгую и преданную, – писал он сестре Габриэлле, – но я не отыщу такой. И я продолжаю монотонно ухаживать за Кодеттами, Полеттами и всякими Сюзи, Дэйззи и Габи, этими образцами массовой продукции, и начинаю считать жизнь тоскливой уже через пару часов. Все они – гостиные комнаты, не более того». Когда мать Антуана попыталась побранить его за упрямство, он ответил: «Я больше не могу выносить, что не нахожу желанного ни в ком, и я всегда разочаровываюсь, как только выясняю, что ум, который я считал интересным, – всего лишь с легкостью демонтирующийся механизм. И я чувствую отвращение. И тогда я отказываюсь от этого человека. Я устранил много вещей и много людей из своей жизни – я ничего не могу с этим поделать».

От скуки и отчаяния он был спасен только поздней осенью 1924 года, сменив работу. Из мануфактуры по изготовлению плиток он перешел на производство грузовиков. Распрощался со своим крохотным закутком на рю дю Фобур-Сент-Оноре, и каждое утро на рассвете отправлялся на работу на «Сорер» (завод по изготовлению грузовиков в Сюрене). Предполагалось, что впоследствии он станет продавцом, но для начала требовалось пройти два месяца предварительного ученичества. Это означало подниматься в шесть, садиться на автобус, который вез его через весь Булонский лес, как раз когда бледное солнце начинало появляться на востоке. В десять часов устраивался перерыв для «кас-крут» – легкого завтрака, и он съедал свой завтрак, состоявший из бутерброда, вместе с другими рабочими. Работа продолжалась десять часов в день, плюс на дорогу туда и обратно у него уходило еще три часа. «Я в изнеможении добираюсь домой и засыпаю на ходу, – писал он Саллю. – Но, дружище, я ни в коей мере не считаю это невыносимой тоской. В великолепном синем комбинезоне я провожу дни напролет под грузовиками.