Именно Дорн высказывает одну важную мысль, по сути, предсказавшую творческий крах Треплева. Вступив на сложный путь, где «дышит почва и судьба», стремясь воплощать большие, серьезные мысли, художнику надо помнить, что «в произведении должна быть ясная, определенная мысль. Вы должны знать, для чего пишете, иначе, если пойдете по этой живописной дороге без определенной цели, то вы заблудитесь и ваш талант погубит вас».

Однако мыслитель, этот Дорн! И откуда бы ему знать о том, что питает, а что, наоборот, губит настоящие таланты? Так или иначе, но это предостережение не было услышано Треплевым. Похоже, его неизменно интересует только одно: «Где Заречная?»

Кажется, и писать-то он начал во многом, побуждаемый любовью к Нине. Во всяком случае, когда он понял, что потерял её навсегда, что «одинок и не согрет ничьей привязанностью», – всё, в том числе и творчество, потеряло для него всякий смысл. В сцене последнего свидания с Ниной он прямо об этом говорит: «С тех пор как я потерял вас и как начал печататься, жизнь для меня невыносима, – я страдаю…» «Мне холодно, как в подземелье, и, что бы ни писал, всё это сухо, черство, мрачно».

Он умоляет Заречную больше, чем о любви, он умоляет её о жизни: «Останьтесь здесь, Нина, ‹…› или позвольте мне уехать с вами!» Но Нина не слышит, не слушает его. Она поглощена своим: профессией, несчастной любовью к Тригорину, которая не только не иссякла, но стала ещё сильнее…

Цитируя наизусть пьесу Треплева: «Люди, львы, орлы и куропатки…» – Заречная напрочь забывает о тех отношениях, что были у неё когда-то с её автором. Характерна душевная глухота и замкнутость только на собственных проблемах. Когда Треплев признается ей в своей любви, которая одна примиряет его с сиротским, мучительным существованием: «Я зову вас, целую землю, по которой вы ходили; куда бы я ни смотрел, всюду мне представляется ваше лицо, эта ласковая улыбка, которая светила мне в лучшие годы моей жизни…» – Нина растерянно бормочет: «Зачем он так говорит, зачем он так говорит?» Вот так, заменив живого, страстного Треплева безличным «он» – в разговоре наедине! – Нина полностью отгородилась и от его любви, и от него самого.

А поскольку нет теперь у Треплева ни любви, ни веры («Я не верую и не знаю, в чем мое призвание»), – нет сил и смысла нести дальше свой «крест». Остается только уход. Константин Треплев убивает себя. Как некогда убил чайку. Как и тогда, это был акт отчаяния: тогда пьеса глупо провалилась, любимая девушка презирает его вдохновение, считает заурядным – так получите! «Я имел подлость убить сегодня эту чайку. Кладу у ваших ног». И теперь: «новые формы» так и не найдены, похоже, и вообще дело не в них, а в том, что «человек пишет, не думая ни о каких формах, пишет, потому что это свободно льется из его души». Вдохновение его никому не нужно (повесть в новом журнале не разрезана ни «соперником» Тригориным, ни матерью Аркадиной). «Как нищий», ждал он ответа от Нины, но «кто-то камень положил в его протянутую руку».

Настоящая трагедия несостоявшейся жизни.

А что же мать? Что же Аркадина? Ведь последние слова Константина – о ней. Он опасается, что мать может увидеть Нину в саду и это огорчит её…

Мать, как прежде, преуспевает. Появившись в имении в сопровождении своей свиты, она даже не здоровается с сыном, а лишь бросает ему: «Вот Борис Алексеевич привез журнал с твоим новым рассказом».

Это Треплев, проходя мимо матери, целует её в голову. А сама Аркадина… затевает игру в лото, в ходе которой рассказывает об очередных своих шумных успехах («Как меня в Харькове принимали, батюшки мои, до сих пор голова кружится!»; «Студенты овацию устроили…Три корзинки, два венка и вот…(снимает с груди брошь и бросает на стол)»; «На мне был удивительный туалет…»).