– Теперь она в сознании? Говорить с нею можно? – деловито осведомился Агашин у Леонарда.

– Можно, только не обременяйте ее вопросами, пожалуйста: два-три – не больше. Сеанс не кончен. Она будет еще рисовать…

– Будьте добры сказать мне, – спрашивал художницу репортер, – сюжет вам неизвестен заранее?

– Я ничего не знаю; какая-то посторонняя сила толкает мою руку, я ощущаю полную оторванность от земли и не знаю, куда брошу в этот момент последующий штрих.

Агашин чиркал все это в записной книжечке.

Высокий обладатель международной бороды наклонился к маленькому Леонарду.

– Николай Феликсович, представьте меня Любарской.

– Только не сейчас, ради Бога, не сейчас! Потом – с громадным удовольствием. Потом, перед ужином. Вы будете ее кавалером. А теперь…

Башилова положила другой чистый картон пред художницей. Леонард, в прюнелевых дамских туфельках, дробной походкой, словно расшаркиваясь по дороге, приблизился к Любарской и положил ей на плечо руку.

– Отдайтесь вашему высшему "я"!

Блуждающая улыбка покинула бледные черты, и вдруг озарилось лицо. Башилова продолжала священнодействовать, держала на вытянутых ладонях коробку с углем и карандашом. Резким и сильным движением выхватила художница черную палочку. Уголь хрустнул в ее руке и обломок безумными скачками забегал по картону….

Леонард, касаясь почти своими надушенными, кавалерийскими усами репортерского уха, шепнул:

– Попробуйте удержать ее руку. Берите смело и крепко – обеими руками!

– Зачем?

– А затем, что если у вас есть хоть малейшее подозрение относительно симуляции, – оно исчезнет. Я вас очень прошу…

Агашин, пожав плечами, приблизился к художнице. Некоторое время он не решался исполнить желание Леонарда. Сейчас она, эта женщина, казалась пугающей, одержимой чем-то непонятным, и он боялся прикоснуться к ней. Но, в конце концов, поборол себя. Ведь мужчина же он в самом деле! И сразу, в темп поймал судорожно прыгающую по картону руку и зажал у запястья всеми десятью пальцами. Но, к его изумлению, эта бледная тонкая рука, рука женщины, освободилась без всяких видимых усилий и побежала дальше, оставляя на своем пути хаос черных и резких штрихов…

Агашин, не отрываясь, глядит на картон, и его изумление растет, ширится, и весь он холодеет… Всматривается, впивается глазами – сам себе не верит! Откуда же это?.. Ведь ее не было там, – он помнит отлично!

Край широкой постели… Эскизным намеком угадывается балдахин с кистями… В ужасе, с искаженным лицом скрючилась полунагая женщина и быстро-быстро, словно сказочный фантом, вырастает над нею другая фигура, зловещая, как судьба… Вырастает снизу, – головы нет. Есть рука, занесенная, с чем-то острым… Агашин, леденея, мучительно сжимая пальцы, с нечеловеческим нетерпением ждет появления головы. Она будет, она должна быть!.. Вот, вот сейчас… Один удар угля, другой, дерзкая изогнутая линия профиля, шуршит и ломается черная палочка, сплошным "глухим" пятном зачерчивая бороду.

Агашин, бледный, с металлическим сухим вкусом во рту, ищет широко застеклившимися глазами… Он… Он, как две капли воды, – этот высокий…

И сходство – такое разительное, что все, как один человек, ищут глазами Еленича, находят и оторваться не могут. Он видит себя центром внимания, какого-то напряженного, граничащего с безумием… Еленич дрогнувшим движением выпрямился и прямо от камина подошел к художнице… Минута жуткого молчания, дрогнули его веки, дрогнул сильно развитый подбородок с чувственной полной губой… Громадным напряжением воли он выдавил на лице подобие улыбки… Скорее это была гримаса. И с дрожью в не своем голосе произнес, поводя так плечами, словно его охватил озноб: