Он сидел в кровати и попытался освободить свой мозг от видений, тревоживших его в тягостные часы этой ночи. Лучи утреннего солнца врывались сквозь полузакрытые ставни и наполняли комнату довольно ярким светом. Ловел оглядел укрепленные на крючках драпировки, но различные группы шелковых и шерстяных охотников на стенах были неподвижны и только слегка трепетали, когда ранний ветерок, пробираясь сквозь щелку в окне, скользил по поверхности ковров. Ловел соскочил с кровати и, закутавшись в халат, заботливо положенный у его ложа, подошел к окну, откуда открывался вид на море. Рев волн свидетельствовал о том, что оно все еще не успокоилось после вчерашнего шторма, хотя утро было тихое и ясное. В башенке, выступавшей из стены и благодаря этому расположенной близко к комнате Ловела, было полуоткрыто окно, и оттуда доносилась та музыка, которая, вероятно, прервала его сны. Потеряв призрачность, она в значительной мере утратила свое очарование. Теперь это была всего лишь мелодия, неплохо воспроизводимая на клавикордах. Как много значат капризы воображения для восприятия произведений искусства! Женский голос исполнял – не без вкуса и с большой простотой – нечто среднее между песней и гимном:

«Что ты сидишь здесь на руинах,
Седой, почтенный человек?
Не о красе ли дней старинных
Ты мыслишь, что ушли навек?»
И прозвучал ответ суровый:
«Ужель меня ты не узнал,
Кого не раз в причуде новой
То забывал, то упрекал?
Подвластны люди мне и звери,
Дохну – и смерть несу всему.
Великих вижу я империй
Восход, расцвет, уход во тьму.
Спеши же, близок миг разлуки.
Течет в часах моих песок.
До вечной радости иль муки
Твой отмеряет Время срок!»

Не дослушав стихов, Ловел вернулся в постель. Цепь мыслей, пробужденных ими, была романтична и приятна. Его душа находила в них отраду, и, отложив до более позднего часа трудную задачу определить будущую линию своего поведения, он предался нежной истоме, навеянной музыкой, и впал в здоровый, освежающий сон, от которого его довольно поздно пробудил старый Кексон, тихонько вошедший в комнату, чтобы предложить свои услуги в качестве камердинера.

– Я почистил ваш сюртук, сэр, – сообщил старик, увидев, что Ловел уже не спит. – Мальчишка принес его утром из Фейрпорта: ваш вчерашний никак не высушить, хотя он всю ночь провисел в кухне перед огнем. Башмаки ваши я тоже почистил, но сомневаюсь, чтобы вы позволили мне завить вам волосы, ибо, – продолжал он с легким вздохом, – нынешние молодые люди ходят стриженые. Но я все же приготовил щипцы – малость подвить вам хохолок, если пожелаете, прежде чем вы сойдете к дамам.

Ловел, который к этому времени был уже на ногах, отклонил услуги этого рода, но облек отказ в такую любезную форму, что вполне утешил огорченного Кексона.

– Как жаль, что он не дает завить и напудрить ему волосы, – сказал старый парикмахер, снова очутившись на кухне, где под тем или иным предлогом проводил почти все свободное время, точнее – все время. – Да, очень жаль, потому что молодой джентльмен так хорош собой!

– Ври больше, старый дурень! – отозвалась Дженни Ринтерут. – Ты рад бы испакостить его чудесные каштановые волосы своим дрянным маслом, а потом обсыпать мукой, как парик старого пастора! Но ты, верно, явился завтракать? Вот тебе миска каши. Лучше займись ею и кислым молоком, чем пачкать голову мистеру Ловелу. Ты бы только испортил самые красивые волосы в Фейрпорте, да и во всей округе!

Бедный цирюльник вздохнул по поводу того неуважения, какое теперь везде встречало его искусство, но Дженни была слишком важной особой, чтобы ей противоречить. Поэтому, смиренно усевшись, он стал глотать свое унижение вместе с содержимым миски, куда была положена добрая шотландская пинта густой овсянки.