– Придержи свой глумливый язык! Ах ты, гнусный висельник! – возопил епископ, ибо его терпению пришел конец. А из-за двери донесся звон оружия. – Мало тебе будет жариться на поленьях, политых смолой, сатанинское отродье! Мы устроим костер из серных „хлебцев“. Заранее вкусишь от благ, что уготованы тебе в родимом доме отца твоего, Вельзевула! – Епископ, едва не задохнувшись от лютой злобы, побагровел, поперхнулся и оскалил зубы.

А Бартлет Грин хохотал во всю глотку и, опершись на изувеченные пыткой руки и колени, все сильнее раскачивался взад и вперед, так что, глядя на него, я содрогнулся от ужаса.

– Брат Боннер, ты пребываешь в заблуждении! – фыркая от смеха, объявил он. – Не поможет сера, напрасно на нее надеешься, дорогой ты мой. Сера только в ваннах хороша, французов от известной болезни лечить – милое дело. Но не подумай, что сам обойдешься без купаний в сих целебных источниках, ха-ха! Нет, ты послушай, дружочек! Знаешь ли, там, куда ты угодишь в свой смертный час, вонь серы покажется тебе слаще мускуса и персидских благовоний!

Точно громадный лев, зарычал епископ:

– Признай, бесовское свиное рыло, что этот дворянин, Джон Ди, – разбойник и душегуб из твоей шайки, не то…

– „Не то“?.. – язвительно подхватил Бартлет Грин.

– Подать ручные тиски!

Стражники и тюремные охранники ворвались в подземелье. Тут Бартлет, и так-то уже изувеченный пыткой, с жутким смехом взмахнул правой рукой и, сунув в рот большой палец, сомкнул мощные челюсти, раздался страшный хруст… палец был откушен у самого основания. Бартлет выплюнул его прямо в лицо епископу и снова разразился диким хохотом, видя, что щека и сутана оторопевшего епископа замараны кровью и харкотиной.

– Вот тебе! Получай, – прохрипел Бартлет, икая и задыхаясь от смеха, – воткни его себе… – Далее из уст Бартлета горохом посыпались столь непристойные проклятия и насмешки, что нет никакой возможности доверить их бумаге, не говоря уж о том, что я оказался просто не способен хотя бы отчасти запомнить затейливую злобную брань. Сквернословя и чертыхаясь, Бартлет ужасающим образом расписывал, как он примется „по-братски“ опекать епископа, едва лишь сам он, Бартлет, попадет в заветный край, каковой он назвал Зеленой землею – туда он якобы улетит из пламени костра. И уж там-то не серой и не смолою будет терзать ненавистного епископа – они покажутся лишь комариными укусами в сравнении с мукой, которой он его подвергнет, ибо разбойник твердо решил „воздать добром“ за зло – к чаду своему, Боннеру, подослать дьяволиц столь благоуханных и обольстительных, что и сам папа римский не устоял бы перед их чарами, не устрашась даже французской болезни. Адскими утехами и адскими муками отравлен будет всякий час оставшегося епископу земного бытия, ибо… „Ибо в потустороннем мире, золотко мое, ты будешь вопить да стенать в аду и смердеть в гнилых трущобах, взывая к нам, князьям черного камня, венценосцам, не ведающим ни страданий, ни боли“.

Не буду пытаться – невозможно описать блеск жуткой игры его ума, бешеный вихрь страсти, не найти слов и для того, чтобы, пусть в ничтожно малой мере, передать безграничный ужас, отразившийся на лице епископа Боннера при извержении этого неукротимого потока. Святой отец, не отличавшийся тщедушностью, стоял как громом пораженный, а тюремщики и стражники, сгрудившиеся было за его широкой спиной, теперь забились в углы потемнее, ибо все в этой свите твердо верили, что бельмо Бартлета наводит порчу, что его, пусть и незрячий, глаз навлекает неминучую беду и горести, конца которым не будет во веки веков.