«…Лишь наполовину уразумел я то, что сказал пастух о даре, коего удостоит меня Черная Исаида. Наполовину, потому как сам я в то время был еще не цельным, а половиной самого себя. Дар, подарок – это вещь, значит, ее пощупать можно, откуда же она возьмется, ежели Исаида невидима? Я спросил, по каким приметам узнаю, что назначенный час настал? И в ответ услышал: „По крику петуха“. Тут опять я растерялся: петухи в деревнях каждое утро кукарекают… А главное, не мог в толк взять, почему пастух видит такую важность в том, что не буду я знать страха и боли, покуда живу на земле? В моем тогдашнем разумении невеликую он посулил доблесть, потому как давно уж мнил я себя храбрецом… Но по прошествии времени, потребного для моей зрелости, услышал я петуший крик, о котором толковал пастух, в себе самом крик сей услышал… Дотоле не знал я, что перво-наперво все в крови человека творится, а потом уж во внешнем мире являет себя. И, услышав крик петуший, воспринял я дар Исаиды, „серебряный башмак“. Пока ждал подарка – долго ждал, много чего странного испытал на себе: то будто персты влажные незримые меня трогали, то во рту горечь невообразимая, а темечко горит жарко, будто тонзуру мне выжигало каленым железом, ладони и пятки чесались и зудели, и все мерещилось, будто где-то рядом кошки мяучат… Потом на теле у меня выступили письмена, которые прочесть я не умел, похожие на те, что евреи в своих книгах рисуют, весь я сими знаками покрылся, как сыпью, но, едва коснулся их солнечный свет, они исчезли. Бывало, нападала тоска, женской ласки хотелось, однако такой, какую я в самом себе чувствовал, и очень я тому удивлялся, потому что сызмальства питал глубокое отвращение к девкам и скотским забавам, коим они с парнями предаются…
Когда же услышал я петуший крик, да не в ушах он раздался у меня, а прямиком вдоль хребта до самого темечка пробежал, то, как пастух предрек, холодный дождь окропил меня своею святой водой, хотя на небе ни облачка не было, и после того в ночь на первое мая пошел я бродить по болотистой пустоши, и ноги сами привели меня к черной круглой дырище, в земле зияющей…
(Черное пятно от огня.)
…как пастух научил, тянул я повозку, а на ней пятьдесят черных кошек в клетке. Привез туда, развел костер и сотворил лунное заклятие. В тот же миг сердце у меня в груди бешено заколотилось от неописуемого ужаса и пена выступила на губах. Взял одну кошку, проткнул вертелом и принялся зажаривать над огнем, принося жертву кровавую. Полчаса, должно быть, терзали мой слух кошачьи вопли, но мне эти полчаса показались долгими месяцами, словно само время застыло, чтобы муку мою сделать невыносимой. Подумал я: как же пятьдесят раз такой ужас вытерпеть, мне ведь наказано ни на минуту не давать умолкнуть вою и визгу кошачьему, пока не расправлюсь с последней… Те, что в клетке сидели, тоже принялись кричать, и поднялся жуткий вопль, от коего в мозгу моем проснулись демоны безумия, что дремлют до поры до времени в каждом человеке, и пытались пожрать мою душу, отгрызая от нее кусок за куском. Бесы эти не прятались во мне, а вылетали изо рта вместе с дыханием, обращавшимся в пар на холодном воздухе, уносились к луне и кружили около нее, став ярким ореолом. От пастуха я знал, в чем смысл ритуального убийства: сей пыткой из меня будут вырваны потаенные корни боли и страха, ибо примут мою боль и мой страх черные кошки, священные твари Черной богини. Корней же, порождающих боль и страх, пятьдесят. Иными словами, я совершал как раз обратное тому, что некогда Назареянин сотворил из любви, желая принять страдания всей твари, забыв, однако, про животных… А когда боль и страх будут изгнаны из моей крови и уйдут в мир внешний, мир луны, откуда пришли, моя истинная бессмертная сущность предстанет открыто и навсегда восторжествует над смертью и ее спутниками, я же навеки позабуду свою прежнюю жизнь и себя прежнего. Еще сказал пастух вот что: „Тебя, плоть твою, однажды предадут огню, расправятся с тобой так же, как ты с черными кошками, ибо таков суровый закон земли, но дух твой нимало не пострадает“.