Он представил мать под разбухшей черной гробовой доской и передернулся. Как ни надоели ему ее запои, смерти он ей не желал. Она, по сути, осталась единственным человеком, с кем ему не нужно было притворяться. И она не могла его предать. Никогда! В этом он был уверен.

– Плохо тебе, сынок, да? – Мать присела к столу, погладила старый пластик. – Я вижу, что плохо. Только не очень понимаю, почему? Есть подозрения, но…

– Но что?

Рома со вздохом сел напротив матери. Дианка исчезла за углом дома, можно было в окно больше не таращиться.

– Но ты ведь не расскажешь мне, нет?

Поблекшие глаза матери глянули на него неожиданно остро и требовательно. Он уже и не помнил, когда она так на него смотрела. В классе пятом, может быть. Когда еще отец был с ними.

– Не расскажешь… – Ее сморщенные ладони снова погладили по столу. Голова слегка качнулась. – Я очень виновата перед тобой, сынок. Очень!

– Мам, не начинай. – Он сморщился.

Подобных разговоров ему и с ее пьяных глаз было предостаточно.

– Погоди, не перебивай. – Грудь матери судорожно колыхнулась, раздался странный всхлип. – Знаю, что я долго пила, долго ныла. Помощи никакой. И ты… Ты совершил большую ошибку. И в этой твоей ошибке виновата я…

Роман почувствовал, как бледнеет.

– Я виновата, Рома. Только я. И не смей никогда винить себя в том, что случилось, – почти шепотом закончила мать, и снова странный клекот разбавил ее голос.

– Откуда ты…

Его бледность стала почти болезненной. Кажется, даже щеки заломило. И не стало хватать воздуха, чтобы дышать. Стены кухни сдвинулись, сомкнулись над его головой. Не зареветь бы, вот что! Он же не слюнтяй! Он же мужик! Сильный, пусть и не вполне независимый.

– Откуда ты знаешь про мои проблемы, про мои ошибки, мам? Откуда ты можешь знать? – сдавленным голосом спросил Рома.

– Я пила эти пять лет, но не была безумной, сынок. – Бесцветные губы матери скривились. – Когда тебя взяли на точке будто бы с наркотиками, я сразу поняла, что это.

– И что?

– Из тебя сделали подсадного! Из тебя сделали… суку! – выдохнула она с благоговейным ужасом. – Если бы был жив отец…

– Жив?! А он что?! Умер?! Не сбежал – умер?!

Из всего, что она сказала, он услыхал только это. И это его придавило, прибило! Больше, чем то, что она, оказывается, все, все, все про него знает. И даже, кажется, осуждает. Впрочем, как и сам он себя.

Отец – что? Умер?! Господи! Он столько лет надеялся, он столько лет ждал! Первый год вскакивал с постели, когда глубокой ночью громыхала подъездная дверь, скрипел поднимающийся лифт, слышалось осторожное шарканье чьих-то подошв по бетонным ступенькам подъезда. Он вскакивал и, замерев, стоял, приложив ухо к входной двери. И слушал. И надеялся. И закрывал глаза, моля бога, чтобы сейчас, ну вот сейчас, в дверной замок вошел ключ и дважды провернулся. И отец вошел, и…

И тогда все было бы по-другому.

А он что – умер??? Она знала все эти годы и не сказала ему???

Он же не знал. Он же потом начал ненавидеть его! Своего отца! Ненавидеть за предательство, за подлость, за бегство, за трусость. За то, что он сделал с матерью. С ним…

– Он умер?! Мам?! Говори!

Он с такой силой хватал ртом и толкал из груди воздух, что колыхались листочки отрывного календаря, висевшего над обеденным столом. Календарь был старым. Ему было пять лет. Отец любил отрывать за завтраком странички и зачитывать им дурацкие приметы и рецепты. И смеялся при этом звонко и заразительно. И находил это забавным. И находил забавными тех людей, которые следуют этим приметам и используют календарные рецепты.